идеализму оставалось с горечью заметить, что психоанализ желает «посягнуть» на душу художника и на художественное произведение. Рассуждения о том, что в лирике Гете отражается психодинамика запутанных отношений с матерью, кажутся представителям идеализма страшнее большевизма. Впрочем, и большевики видели в возможности покопаться за фасадом сознания всего лишь последний вопль буржуазного декаданса.
За всем этим стоит отчаянная защита представления о «прозрачности» сознания, то есть притязания на то, что Я лучше всего знает самое себя и выступает своим собственным хозяином, устанавливающим правила, в соответствии с которыми проявляется его разум. Ведь если реальность собственного бессознательного может быть воспринята только в экзистенциальном самопостижении, то под таким изменением угла зрения взгляду откроются не только вытесненные сексуальные влечения и зарубцевавшиеся травмы — удлинятся и абсолютно все внутренние «тени»; подвергнутся пересмотру все экзистенциальное отношение к «негативности», и в логических, политических и эмоциональных муках может предстать негативное Я — со всеми своими ранами, во всей своей деструктивности, во всем своем уродстве. От Я требуется нечто неслыханное, просто чудовищное — постичь, что оно представляет собой также и то, что оно, по его мнению, абсолютно не представляет. Чем больше сознание привержено конвенциям, тем более отчаянно будет оно отказываться смотреться в это зеркало. Так, сопротивление динамической психологии оказывают в первую очередь те, кто полагает, что потеряет что-либо от «анализа». Они и кричат громче всех, что им «всего этого вовсе не требуется».
Психоаналитическая техника чтения широко распространилась в западной цивилизации, прежде всего в США, где она на протяжении последних десятилетий в опошленной форме стала игрой, в которую включилось все общество, игрой, в которой побеждает тот, кто обнаружит за повседневными явлениями в собственной жизни, равно как и в жизни других, большее количество аналитических подтекстов и тайных невротических значений. Этот превратившийся в разновидность спорта анализ себя и других приводит, как минимум, к двум ошибкам: во-первых, к неизлечимой интеллектуализации психоанализа, который из-за этого начинает отличаться холодной бесчувственностью и превращается в прибежище симптоматического рационализма, увидевшего удобный способ выступать в новом обличий, оставаясь на деле прежним; во- вторых, к безудержному распространению инфантильности, которая изощренно усиливается благодаря непрерывному связыванию ее с актуальными, сегодняшними проблемами: нет никакой гарантии, что эта «диалектика» дает положительный эффект и что каждый регресс будет сменяться соответствующим прогрессом. Кажется, что городской невротик, изображенный Вуди Алленом — это еще не самый тяжелый случай. Разумеется, психоанализ не представляет собой априорно именно ту болезнь, за лечение которой он себя выдает, как зло заметил Карл Краус, но он легко может превратиться в такую болезнь, так как склонен хронически недооценивать силу невроза, который предпочтет созерцать себя, уставившись в зеркало, чем решиться на здесь-бытие.
Ведь психоанализ отнюдь не встречает везде и всюду страдающих индивидов, которые хотели бы вылечиться любой ценой. Их страдания весьма сложным образом включены в динамику самоутверждения. Эта последняя переплетается с неоднозначностью действий помощников, которые, в свою очередь, часто способны оказать свою помощь лишь тогда, когда одной ногой встанут на сторону болезни, против которой, как кажется, они ведут борьбу. В результате возникает запутанная картина терапевтического отношения, в котором и на той, и на другой стороне оказывается предостаточно хитрости и изощренных уловок. Зачастую невозможно понять, кто кого ловит: удильщик рыбу или рыба удильщика.
Категория «бессознательное», или, лучше, «бессознательная структура»,— пожалуй, наиболее успешная фигура мышления в гуманитарных науках нашего столетия. Это рефлексивное понятие более всего подтолкнуло вперед фундаментальное исследование человека и его цивилизации. Без него современная антропология оказалась бы столь же немыслима, сколь и структуралистская теория мифа, а современная теория грамматики была бы так же невозможна, как физиология поведения и теория человеческих биограмм. Обретая видение бессознательных механизмов регулирования человеческих культур и социального, равно как и индивидуального поведения, гуманитарные науки разворачивают беспримерную рефлексивную атаку на все, что в человеческой сфере является «скрыто запрограммированным», а не осознанным поведением.
Здесь наступают самые густые в истории человеческого сознания сумерки рефлексии, хотя некоторые исследователи и склонны подчеркивать инвариантность и неизменность бессознательных структур. Каждое сознательное прояснение, каждая рефлексия наносит удар — и не такой уж слабый — по «незыблемой скале бессознательного». И только при свете, который несет с собой сознание, можно выяснить, где Просвещение действительно было школой преобразования, а где глубина его открытий подтверждалась тем, что оно позволяло идти своим ходом тому, что изменить невозможно.
Глубинная психология, развитая ранним Просвещением в XVIII веке, более поздние школы динамической психологии и все прочие системы, создатели которых занимались выявлением бессознательных структур в человеческих порядках, накопили столь мощный потенциал рефлексии, что потребуется немало времени, прежде чем прояснится, как изменятся человеческие общества, если они начнут жить с такими хроническими способностями видеть свое отражение в зеркале. Все эти дисциплины создали методологическую сеть самопознания — такую, какую вряд ли были способны создать даже мировые религии, за исключени-
ем тех великих, медитативных, сосредоточенных на тренировке в самопознании метарелигиозных школ, которые примечательным образом оказываются близки к современным рефлексивным психологиям: дзен- буддизм, суфизм, тантра, йога и другие. Вопрос лишь в том, насколько центральные политические власти, а также энергии вытеснения и раскола смогут в большом и малом удержать на привязи силы сознательной жизни, уже наполовину пробудившиеся от дремы. Неоконсерватизм уже давно заметил растущую опасность, которая угрожает репрессивным возможностям государств и капиталов; он почувствовал, что бьет час торжества сознания. Сила этого консерватизма заключается в том, что люди чувствуют не только продиктованный реализмом страх перед войной и кризисом, но и «страх перед свободой» (Эрих Фромм) — страх перед собой и своими собственными возможностями. Этот страх и заставляет их прислушиваться к изощренному доносительству «любимого Я» (Ханс Майер) и предаваться «самореализации» как эгоизму (выражение Иоанна-Павла II, использованное во время посещения Германии, особенно акцентируется в его Альтоттингской проповеди).
VII. Критика видимости природного
Каждая занятая разоблачениями критика полагает, что ей, как никому другому, известно то, что «происходит на самом деле» в незримой сфере. Сплошь и рядом человеческое сознание хотят обмануть и заставить довольствоваться чистой видимостью. Поэтому для Просвещения решающее значение должен иметь именно второй взгляд, который не даст довериться первому впечатлению. Вообще говоря, если бы вещи были такими, какими они видятся на первый взгляд, всякое исследование и наука были бы излиш ними. Не надо было бы ничего искать, ничего исследовать, не было бы смысла ставить какие-то эксперименты и опыты. Но наука и Просвещение относятся к реальности подозрительно, словно сыщики. Когда речь идет о феноменах человеческой и общественной жизни, непосредственно наблюдаемое оказывается прямо противоположным тому, что открывается поиском. Ведь в этой сфере все «непосредственно наблюдаемое» сплошь представляет собой нечто «притворное» и искусственное. Человеческая жизнь
«подлинно» был или может быть. Эти воззрения составляют сегодня общий идейный багаж всей философской антропологии. С течением времени они обрели нейтральность в моральном отношении и, «отстоявшись», превратились в чисто методологические подходы к пониманию структуры. Однако поначалу, тогда, когда это открытие было сделано, идея ненатуральности, неестественности создавала необыкновенно мощный потенциал для атак на господствующую мораль. Ее взрывная сила была прямо пропорциональна нерушимой вере в «хорошую и добрую природу». «Природа, природа!» — так звучал один из боевых кличей буржуазного общества, поднявшего восстание против аристократического