В чаще леса только ты и я,
И Господь закрывает глаза...
Все новые мотивы собраны вместе: отступление в свободное время как возврат к времени свободы, современный отказ от атрибутов современности, витализм уик-энда и веяния сексуальной революции. Словно это само собой разумеется, лес превратился в место для отдыха от больших городов; представить только, всего поколением раньше немцы еще говорили о мистике леса *. С абсолютной, словно инстинктивной уверенностью имевшие шумный успех шлягеры того времени использовали,— сея иллюзии и в то же время сохраняя ироничность,— досуговый менталитет новых средних слоев городского населения. Для них мир должен был представать в розовом свете, и тут уж приходилось на многое закрывать глаза не только Господу Богу. Шлягеры — это-часть широчайшей системы развлечений, которая с прибылью и страстью посвятила себя задаче облепить досуговые миры, словно обоями, комфортабельными и ясными иллюзиями.
Одиозные двадцатые годы открыли эпоху массовой косметики. Ею порождается — как главный психологический тип — улыбающийся, неспособный к концентрации шизоид — «милейший человек» в самом скверном значении этого слова. Кракауэр, который прослеживал этот феномен с самого момента его возникновения, писал в 1929 году:
В высшей степени поучительной является справка, которую я получил в одном известном берлинском универмаге. «При найме на работу продавцов и конторских служащих,— сказал руководитель отдела кадров,— мы обращаем внимание прежде всего на приятную внешность». Я спросил его, что он подразумевает под приятной внешностью: нечто пикантное или просто симпатичное. «Как раз не что-то симпатичное. Скорее, главным является морально-розовый цвет кожи, вы ведь понимаете... ^
И Густав Реглер, которому мы обязаны описанной выше сюрреалистичной сценой с пародированием Гитлера, имел случай испытать на собственной шкуре превращение в милейшего человека в мире товаров. Когда он женился на дочери владельца крупного универмага, тесть (которого он называл «волком») настоятельно предложил ему освоить серьезную профессию на его предприятии. Реглер начал учеником продавца в отделе текстиля, а позднее получил руководящую должность:
Я изучал технику обслуживания клиентов, искусство улыбаться, искусство лгать, правила составления калькуляций и администрирования, учился мягкой и энергичной походке, штудировал причуды моды и психологию служащих, шутки рекламных агентов и требования профсоюзов, правительственные предписания и трюки с налогами... <...>
Я все больше удалялся от народа, которому пять лет назад предлагал себя, не находя спроса, и все больше удалялся от себя самого.
В моей нервной системе возникло нечто такое, что позднее стали называть «болезнью менеджера»: предприятие стало моим «родным домом»... это было бегство в активность, холостой ход души. Выходные дни и отпуск были окружены опасным штилем...
.. .Я не был самим собой. Болезнь менеджера приводит также к возникновению такого расколотого сознания, которое уже не позволяет сосредоточиться на существенном. Требовался шок, чтобы обе части снова сплавились воедино *.
Именно двадцатые годы внедрили обязательный социально-психологический образ прилежного «милейшего человека» в массы представителей средних слоев. Они создали психологический базис новой деловитости, то есть тот реализм приспособленчества, которым культурные слои города впервые позитивно попытались откликнуться на неизбежные и отчасти желанные факты современности. Нелегко сказать, когда современники осознанно зарегистрировали резкое изменение социально-психологического климата. Наверняка можно сказать только одно: между 1921 и 1925 годами оно было подготовлено в таких широких масштабах, что к середине десятилетия смогло начаться сознательное, даже программное изменение стиля культурного бизнеса и психических рефлексов в направлении «деловитости». В период инфляции 1921— 1923 годов литература и «история нравов» зарегистрировали первые яркие проявления неогедо нистических течений. В провинции понятия «Берлин», «проституция» и «спекуляция» прочно увязались в единое целое. В атмосфере безудержного инфляционного роста, который принес быструю концентрацию капитала и экспортный бум, новый иллюзионизм среднего класса устроил, при быстром увеличении количества нулей на банкнотах, свою пышную генеральную репетицию; шоу началось. Американские ревю совершенно удовлетворили ожидания немецкой публики. С голыми ногами и бюстами восторжествовало «бесстыдство» на новый, американский манер. Вопли о помощи на конференции епископов в Фульде ничуть не помогли против этого. С 1923 года началось и развлекательное радиовещание, которое стало привлекать внимание к новой ступени вовлечения в общественную жизнь.
Реально произошедшую резкую и коренную смену климата ощутили в особенности те из современников, которые, проведя несколько лет в тюрьме, были изолированы от новой повседневности Веймарской республики. Возвращение в ставшие абсолютно чужими миры вызвало у них настоящий шок. Более четко, чем все прочие, они зарегистрировали возросшие требования, которые амбивалентности и цинизмы капиталистического модерна предъявили жизненной
воле индивидов и их способности принимать данности. Дёблин в своем романе из берлинской жизни о Франце Биберкопфе, опубликованном в 1929 году, рассказал историю такого возвращения. Она начинается впечатляющим описанием того, как Бибер-копф едет по городу, которого давно не видел, и у него идет кругом голова. Роман продолжает линии медицинского и военного цинизма, которые идут от мировой войны: и в большом городе война продолжается тоже; Биберкопф становится одноруким*. Город встречает его как разваливающийся фронт, на котором тот, кто хочет сохранить «твердый характер», тот, кто хочет быть «порядочным человеком», обречен на потерю себя. Биберкопф получает жестокие уроки: его стремление к самосохранению и желание быть сильным терпят крах. В конце, когда он умирает в сумасшедшем доме, к нему приходит Смерть и говорит, что он сделал не так:
...Ты судорожно зажался в своей силе, и судороги все еще не прошли, а толку от этого — никакого... Ведь ты хочешь только быть сильным — и все... Только и ныл: «я» да «я», да «несправедливо, что я страдаю», заладил твердить — какой я благородный, да какой утонченный, да мне не дают показать, что я за человек...
Макс Хёльц, известнейший политический «террорист» двадцатых годов, который, отбыв восьмилетний срок в немецких тюрьмах, освободился по амнистии в 1928 году, в своей книге «От Белого креста к Красному знамени» — заслуживающем и сегодня прочтения повествовании о своих юных годах, борьбе и пребывании за решеткой — упоминает о неописуемом впечатлении, которое произвели на него при возвращении картины уличной жизни большого города, автомобили, витрины и люди^.
Самую значительную из всех историй о возвращениях рассказал Эрнст Толлер. Он сам пережил такое возвращение в совершенно по-новому настроенное веймарское общество после пятилетнего заключения в печально знаменитой баварской тюрьме Нидершёнен-фельд-ам-Лех (1919—1924). Когда он вышел на свободу, республика впервые за все время своего существования, как казалось, приближалась к стабилизации. В эти годы «вынужденных решений под давлением обстоятельств», компромиссов и новых реализмов Толлер продолжил процесс политическо-морального отрезвления. Он
буквально проникся циническим духом времени, изучил и нарисовал его портрет, используя для этого все средства. Результатом его наблюдений стал один из наиболее впечатляющих спектаклей десятилетия, исполненный знания времени и несущий на себе отпечаток боли, вызываемой ростом очень горького, но отличающегося ясностью взгляда реализма — «Оп-ля, мы живы»*. Эрвин Пискатор поставил пьесу в 1927 году в Берлине, истратив на это большие средства. «Надо учиться видеть и тем не менее не давать себя победить»,— говорит во втором акте пьесы рабочий Кролль. Тот, к кому обращен этот призыв,— участник революции 1918 года Карл Томас, который возвращается в общество, проведя восемь лет в сумасшедшем доме. Сохранив в голове старые идеи, он сталкивается с новой действительностью образца 1927 года. Он не может понять, что произошло за время его отсутствия в головах ответственных, честных людей, которые сражались тогда вместе с ним. Два процесса развития свиваются для него в пугающий клубок, который оказывается выше его понимания: с одной стороны — это конфронтация старых утопически- радикальных левых с болезненными фактами повседневной жизни республики; с другой — это изменение массового климата большого города, который теперь настроен на потребительские, полные иллюзий, косметические и рассеянно-разбросанные формы жизни. Ему, выпущенному из сумасшедшего дома, ка жется, что теперь он и подавно очутился в настоящем «бедламе». Тем не менее он быстро понимает, что