Нам уже хорошо знакомы эти медицинские метафоры. Разве Гитлер не говорил постоянно о политическом «туберкулезе», от которого пациент не умирает сразу, но который, однако, протекает «в скрытой форме» и будет медленно подтачивать его, если «горькое счастье» кризиса не обострит болезнь до предела? Эрих Мюзам, наоборот, уже указывал на двойственную роль врача, который оперирует и губит пациента (ср. главу 9). Сейчас, когда кризис принял наиболее острую форму, двойная игра становится совершенно ясной даже для тех, кто в ней участвует. Тарное продолжает:
Мы, как мне представляется, обречены ощущать себя врачом, который всерьез хочет лечить, но при том нам суждено сохранять в себе чувство, что мы — наследники, которые предпочли бы получить
он уже издает предсмертные хрипы, было бы правильно покончить с ним, нанеся «удар милосердия».
Затем Тарнов говорит о своем выборе: он ратует за роль врача и голосует за гуманную и серьезную медицинскую тактику, отвергая цинизм наследника.
У нас вызывает сострадание отнюдь не сам пациент, а массы, которые стоят за ним. Когда пациент издает предсмертные хрипы, массы там, снаружи, голодают. Если мы сознаем это и нам известно лекарство, пусть даже мы и не уверены в том, что оно вылечит пациента, но знаем, что оно, по крайней мере, смягчит его предсмертные хрипы, так, что массы там, снаружи, снова получат больше еды, то мы дадим ему лекарство и не будем в этот момент так уж сильно вспоминать о том, что мы все же его наследники и с нетерпением ожидаем его конца*.
Эти социал-демократические приверженцы тактики качелей и исполнители двойных ролей произносили, однако, множество твердых и уверенных слов, ратуя за оборонительный союз, направленный против фашизма, который формировался в 1932 году под грозно звучащим названием «Железный фронт» и должен был объединить СДПГ, профсоюзы, республиканский союз железнодорожников и некоторые республиканские группы. Оссецкий уже тогда говорил о том, что этот фронт только в отдельных своих фрагментах заслуживает название железного, тогда как другие его участки «сделаны из более податливого материала, а некоторые и вовсе из теста» ^.
В 1932 году число безработных перевалило за шесть миллионов, из них 3,8 миллиона приходилось на Пруссию и почти полмиллиона на одну только столицу. Органы социального обеспечения зарегистрировали семь миллионов нуждающихся в помощи для того, чтобы пережить зиму. Кризис создал такой сценарий, в котором лишь
Столицу лихорадило. Каждую ночь в полицию сообщали о трупах. Иногда на их залитых кровью пиджаках был знак республиканского союза железнодорожников, иногда — коммунистическая советская звезда, иногда — свастика, иногда — просто номер городского полицейского. Но чаще у них был только знак отчаяния на лице — та легкая зелень, которую вызывал газ, которого они надышались...
Достаточно было увидеть так близко всеобщую нищету и нужду, чтобы с легкостью подпасть под власть революционных идей. Все мнения и позиции
Теперь великая «сопричастность к государственному мышлению» начала приносить плоды. Тот, кто учился «мыслить во взаимосвязях», тот, кто изучал Великую Диалектику, проникался примером Наполеона и тренировался взирать на все с командной
высоты, теперь обнаружил себя в положении листа, который трясется, опьяняясь, в одном ритме с «волей к мощи», заставляющей гусениц жрать его. Даже и собственное поражение тогда видится просто тактическим маневром. Реглер рассказывает об одном крупном профсоюзном деятеле, с которым он встретился в середине января 1933 года. Тот сказал, имея в виду Гитлера: «Дадим ему спокойно прийти к власти, и за восемь месяцев он отхозяйствуется». Подразумевалось: и тогда придем мы. Аналогичные образчики мышления существовали в коммунистической партии. В июле 1932 году председатель партии Тельман возмутился по поводу вопроса, который был задан функционерами СДПГ руководству КПГ,—
Гитлеровский сброд из офицеров и принцев заявил, что он хочет искоренить, повесить, обезглавить и колесовать коммунистическое движение. Неужели же, оказавшись перед этим фактом, перед лицом грозящей опасности превращения Германии в страну виселиц и костров, мы, коммунисты, не думаем всерьез об антифашистском, пролетарском едином фронте...*
Однако вопрос был поставлен правильно, а ответ был не свободен от лицемерия: ведь и те, кто задавал вопрос, и те, кто отвечал на него, уже давно говорили на языке двойного мышления и слишком хорошо знали, что каждый политик параллельно с тем, что он говорит, просчитывает варианты во второй плоскости. Единый фронт был для многих коммунистов серьезной фикцией, что они и сами очень хорошо видели насквозь вторым, циническим взглядом. Даже их протагонисты не «верили» в него реально. Как сообщает Карл Август Виттфогель, осенью 1932 года в Берлине разыгралась сцена, в которой дух стратегического цинизма проявился так ярко, как он не демонстрировался в самой что ни на есть ехидной сатире; в ней содержалось все, что составляет суть тех времен в целом: перерастание стратегического в сатанинское, кристаллизация «двойного» мышления в завершенный цинизм; постоянное притязание на правоту, обеспечиваемое «железной» позицией, сочетаемой с лавированием по ветру в реальной действительности.
Было празднование 7 ноября в посольстве на Унтер-ден-Линден. Этакое гала-представление с икрой, водкой и тому подобным. Я оказался рядом с Гроссом, Пискатором, Брехтом — не помню, они именно это были или нет, но кто-то того же сорта. Вдруг кто-то подошел и сказал: «Здесь Радек». Я оставил остальных, нашел Радека и спросил его — мы были уже знакомы...: «Знаете ли вы, что происходит здесь, в Германии?» — «Что?» — «Если все будет продолжаться так же, к власти придет Гитлер, и тогда — все пропало».— «Да, но вы должны это понять. Это должно произойти; немецкие рабочие должны принять на себя два года Гитлера»^.
Это значило: Москва, ведя для виду пропаганду антифашизма, единого фронта и т. д., уже прикинула вторую линию поведения, которая позволила супертактику Радеку сделать ставку на Гитлера — как делают ставку на катастрофу. Таким образом можно было
одновременно бороться с ним, но при этом находить и нечто хорошее в его вероятной победе: то, что он, как полагали, особенно годился для доведения системы до полного банкротства. Эта форма двойной стратегии придает коммунистической риторике в период кризиса 1932 года возбужденный тон — ведь чем хуже для «системы», тем лучше для тех, кто хочет стать ее наследником. В коммунистических «диагнозах» позитивистский дух великой тактики смешивается со злорадством и нескрываемым катастрофильным удов летворением. Так, «Роте Фане» писала 1 января 1932 года:
Штормовой 1932 год!
— Капиталистический мир провожает 1931 год унизительным объявлением о своем банкротстве: сообщением чрезвычайной совещательной комиссии Банка международных расчетов (BIZ — репарационного банка)... которая... исследовала экономику и финансовое положение Германии. Нет никакого другого документа, вышедшего из-под капиталистического пера, который констатировал бы со столь неприкрытым пессимизмом закат капитализма и изображал бы в столь же мрачных красках его противоречия и явления, свидетельствующие о его загнивании... Но финансовое банкротство Германии отразится, в свою очередь, на странах-кредиторах и вызовет новые катастрофы, которые потрясут весь мир...
Но империалистические бандиты, которые видят выход из кризиса в новой всемирной резне, забывают, что, выпуская на волю фурий войны, они одновременно освобождают и силы революции...*