киническую фазу в историю жизни всех и каждого, а также нашел продиктованные общим подходом объяснения тому, по какой причине (и как именно) еще и во взрослом состоянии мы рассказываем цинические анекдоты и даже склонны превращать цинизм в свою жизненную позицию. В каждом из нас жили изначальные собака и свинья, в сравнении с которыми Диоген представлялся лишь бледным подобием,— только вот мы, будучи хорошо воспитанными людьми, при всем своем желании не способны вспомнить об этом. Мало того, что этот изначальный человеческий зверь, как выражаются педагоги, «совершает грязные поступки» и занимается на глазах у всех тем, что мы, взрослые, совершаем лишь там, где нас видит только наша совесть; мало того, что он писает в пеленки и на стены,— это существо время от времени испытывает недостойный человека интерес к своим собственным выделениям и не гнушается разрисовывать ими обои. Даже недруги Диогена не обвиняли его в чем-то подобном. В дополнение ко всему
перечисленному это существо часто и с удовольствием трогает руками те части тела, названия которых человек взрослый знает только по-латыни, и настолько откровенно предпочитает себя всем другим, словно он лично, и никто другой, является центральным пунктом своего мира. После всего этого остается только смиренно признать, что это киническое изначальное животное в довершение всего хочет убить собственного отца и сочетаться с собственной матерью (или наоборот): как же не признать, ведь даже аналитики утверждают, что эдипов комплекс — это универсальный закон психического развития человека, так что все это надо просто принять к сведению, как еще одно скверное известие в ряду многих других. (Позднее приходит на ум, что Фрейд интересовался только трагической версией мифа об Эдипе, но не кинической попыткой лишить этот миф драматизма.) После этих психоаналитических разоблачений быть родителем — значит неизбежно включиться в борьбу философских школ. Ведь волей-неволей станешь стоиком, живя под одной крышей с киником. Если столь часто констатируется наличие сходства между этикой Фрейда и этикой Эпикура, то это происходит потому, что эпикуровская линия раньше всего нашла компромисс между моральным долгом и самоосуществлением, между принципом реальности и принципом удовольствия, между «культурой» и тем, что ощущается как «неприязненное чувство к культуре». Общества всемирной эры государственности все время посылают своих членов по тем «окольным путям», которые пытается «срезать» живое, позволяя себе пути короткие.
Итак, со стороны нашего детства мы все происходим из киниз-ма. Психоанализ не позволяет нам отвертеться в этом пункте. Правда, он сам изворачивается, оказавшись в плену противоречия между инфантильным и взрослым, избирая поистине двусмысленную позицию. Ведь он всегда умеет обставить дело так, что аналитик остается серьезным, а пациент-ребенок сохраняет животные черты. Он, так сказать, протежирует кинически-анималистической стороне в нас постольку, поскольку мы все обладаем такой поддающейся анализу основой. Аналитик — это тот «гражданин-буржуа», который интерпретирует и лечит продолжающую действовать инфантильную, животную, невротическую небуржуазность в других. Однако при этом он, как кажется, больше всего боится попасть в засасывающий водоворот своих тем и показаться столь же несерьезным, как те оральные, анальные и генитальные жизненные феномены, которыми он занимается. Вероятно, отсюда, по крайней мере отчасти, проистекает тот культурный нервный тик, который так бросается в глаза у многих психологов. Они, как кажется, постоянно испытывают необходимость заново доказывать свою способность к культуре, после того как они уже достаточно скомпрометировали себя своими профессиональными занятиями инфантильным и животным. «Психологическая литература» — это уже феномен таких масштабов, что
ей можно заниматься только социологически и статистически. При этом речь идет о собственных заверениях современных полуциников в том, что они играют какую-то роль в культуре. С помощью «обра зования», книг, дипломов, званий, дополнительных образований и научных степеней они пытаются доказать свои права гражданства в «официальной культуре» (которой, впрочем, и без того не существует). В то же время это служит мучительно-неловким попыткам отмежеваться от «болезней», и есть немало психологов, у которых в голосе звучит изрядная доля страха, презрения, высокомерия или агрессии, когда они употребляют такие слова, как нарциссизм, шизофрения, паранойя, амбивалентность, невроз, психоз и т. п. Это слова отмежевания, слова для других, слова, произносимые с высокомерной позиции Нормального. Однако, возможно, добрым признаком является то, что сегодня многие, как я бы выразился, разумные те рапевты решились сбросить вельможную маску и отказаться от роли серьезно играющих в реальность. Они к выгоде своей и к выгоде своих пациентов приняли в борьбе сторону жизни. Для тех, кто заболел от реальности, путь к активной жизнеспособности наверняка пролегает не через приспособление к фрейдовскому «средне-бедственному положению» заурядного взрослого.
В сфере знания и наук проявляет себя ряд цинических феноменов, которые представляют нечто противоположное тому, что я в главе о религиозном цинизме, используя выражение Сартра, обозначил как
всем, учеба и профессия часто не имеют почти ничего общего между собой. Образование цинически отделяется от своих целей и превращается в абстрактный квалификационный признак. Порой единствен ным, что еще как-то связывает учебу и профессию, становится категория оплаты, которая зависит от окончания того или иного учебного заведения или от наличия диплома. «Содержательная сторона» с ци ническим реализмом обесценивается, превращаясь просто в какую-то предварительную тренировку, в университетский «общий треп». Трудно даже измерить, насколько здесь уничтожаются всякие пред ставления о морали и этике — стоит только подумать об изучении тех предметов, которые связаны с «ценностями»: о педагогических и юридических специальностях, журналистике, социальной работе, медицине и т. п. Если Мефистофель мог сказать Фаусту, что все теории серы, а зеленеет жизни золотое древо, то это свидетельствует об оптимизме, который может развиться только у того, кто еще никогда не переходил от учебы к профессиональной деятельности. Ведь здесь обнаруживается, что теория была скорее розовой, и только действительность дает нам представление о том, что такое настоящая серость. Но и здесь все обстоит вовсе не так безнадежно. Реформаторы высшего образования заботятся о том, чтобы и учеба стала такой же серой, как те перспективы, которые открываются после нее. Наиболее подлинная и наиболее глубокая связь наук с цинизмом проявляется, однако, в самой структуре и методах современного естествознания как таковых. Ведь точно так же, как существует некая форма цинической корректности в обращении двух враждующих индивидов, существует и форма цинической объективности и методологической строгости в обращении некоторых наук и некоторых ученых с «фактами». Я полагаю, что это составляет самую суть того, что мы с конца XIX века именуем «позитивизмом». Если это слово звучит критически, то наверняка не потому, что оно обозначает некий научный менталитет, который заставляет прилагать все усилия для достижения логической точности и верности фактам, воздерживаясь от любого рода спекуляции. В этом смысле «позитивизм» следовало бы считать, скорее, почетным титулом, чем сомнительным ярлыком. Однако на самом деле в споре о позитивизме речь идет не о принципах научного познания, а о том, что наука стала совершенно беспринципной. Ведь существуют такие области исследований — причем регулярно оказывается, что именно в них позитивистам принадлежит решающее слово,— в которых недопустимо относиться к «фактам» только с научной «объективностью»; напротив, они требуют от ученого большего, чем просто способность собирать данные, производить статистические подсчеты и формулировать теоремы. Есть «предметы исследования», по отношению к которым не может