быть никакой научной беспристрастно­сти,— только «пристрастные» и заинтересованные формы исследования. Яснее всего это обнаруживается в сфере гуманитарных

и социальных наук (такой способ рассмотрения может практико­ваться и в области естественных наук; см. о Трансцендентальной Полемике в соответствующей главе «Логического раздела» и рас­крывающую взаимосвязь между объективацией и превращением в нечто враждебное). Спор о позитивизме разгорелся не по поводу несомненной его заслуги, состоящей в прояснении логической фор­мы и эмпирического базиса строгих наук, а по поводу наивного до­пущения позитивистов, что они могут вторгаться с этими средства­ми в «безразлично какую» область исследования и тем самым под­вергать любую реальность безразличию холодного исследования. Но позитивиста можно заподозрить при этом не столько в наивности, сколько в цинизме, и прежде всего теперь, когда дни раннего и, ве­роятно, действительно наивного позитивизма минули, и мы уже давно имеем дело с позитивизмом в третьем поколении, который, как мы вправе сказать, тот еще воробей, стреляный. Краткая формула, вы­ражающая суть истории науки в этот век, должна звучать так: путь сциентизма от позитивизма к теоретическому цинизму (функциона­лизму). Когда Критическая Теория клеймила позором «утвердитель­ный характер» традиционных и позитивистских теорий, то тем са­мым подразумевалось, что такие теории в их напускной объективно­сти выдают циническое согласие с общественными отношениями, которые в глазах страдающих, сострадающих и небезразличных пред­ставляются просто вопиющими. В методологии позитивизма и но­вого социального функционализма эти теоретики находят свой орга­нон, позволяющий с холодной и сознательной жестокостью, косвен­но и бесстрастно защищать существующие системы от индивидов, искалеченных ими.

Б. ВТОРИЧНЫЕ ЦИНИЗМЫ

1. Minima Amoralia — исповедь, юмор, преступление

Я облачен в броню, целиком выкованную из ошибок. Пьер Реверди

Хотя шесть кардинальных цинизмов и открывают нам те арены, на которых сражаются между собой идеализмы и реализмы, а также власти и оппозиционные им силы, это первое описание еще отнюдь не означает завершения работы, а именно: на самом деле то, что мы разделили ради достижения ясности, нерасторжимо переплелось между собой, и точным сознанием реальности может быть только такое сознание, которое не упускает из виду, как глубоко проникают друг в друга и сплавляются воедино война и власть с сексуальнос­тью и медициной, религией и знанием. Это лишь иной способ ска­зать, что жизнь не может быть схвачена никакой моралью и не мо­жет быть рационализирована с помощью моральных объяснений. Моралистом по этой причине называют того человека, который ста­вит под сомнение способность человека к «моральному» поведению. Описанные здесь главные поля, на которых развиваются заложен­ные в природе самих вещей кинически-цинические противоречия, входят друг в друга, как зубья шестерни, и в то же время вэаимо-отталкиваются таким образом, что ценности, нормы и воззрения, принятые в каждой отдельной сфере, вступают во все более и более запутанные связи с ценностями, нормами и воззрениями, приняты­ми в других. Уже нормы военных и нормы государственной власти зачастую сцепляются друг с другом, словно крючьями, и в то же время противоречат друг другу, хотя две этих реальности еще отно­сительно понимают друг друга — и понимают лучше всего. Однако что же происходит тогда, когда нормы военных и нормы государ­ственной власти сплетаются воедино с нормами науки и религии, сексуальности и медицины? Уже в силу сложности и противоречи­вости систем ценностей критическая мера цинизма неизбежно дол­жна стать тенью, неотступно сопровождающей всякую мораль.

Так же, как война производит великое переворачивание мораль­ного сознания, ставя на место фундаментального «Не убий» запо­ведь «Убей как можно больше», она систематически ставит на голо­ву и все прочие «региональные» этики и этики отдельных «секто­ров», делает бессмысленное осмысленным, а разумное — абсурдным.

Чтобы не расточать много слов, я хо­тел бы указать читателю на фильм Ро­берта Олтмена о войне в Корее «M.A.S.H.» (1970) — мастерское произведение цинически-сатирического сознания, отражающего время. То, как здесь с хорошо продуманной и меткой техникой шутки проигрываются, пере­плетаясь, военные, медицинские, рели­гиозные и сексуальные цинизмы, де­лает этот фильм документом истории духа. Если выражаться языком Гегеля, он делает то, что философия некоторое время уже не делала; он есть «свое вре­мя, схваченное в (сценической) мыс­ли», сатирическая медитация в струк­турах и приемах цинической шутки,

атакующая и рефлексивная, точная и правдивая; неописуема эта ко­щунственная сатира на тайную вечерю, когда врачи полевого госпи­таля прощаются со своим уставшим от жизни коллегой (как апосто­лы с Иисусом), который после нарушения эрекции стал одержим навязчивой идеей о том, что он тайный педераст и теперь не может себе представить, как он признается в этом трем своим подружкам; неописуемы также ужасные и жутко-веселые сцены операций, во время которых хирурги отпускают свои шуточки над истекающим кровью солдатом, думают о сиськах операционных сестер и ведут себя так, будто находятся на бейсбольном матче или едут домой. В этической неразберихе полевого госпиталя заметно нечто от скры­того морального хаоса нашей так называемой повседневной действи­тельности. Когда здесь с жестокой ясностью накладываются одна область на другую, одно дело выбивает у другого мораль из рук. Принцип выживания здесь состоит именно в разбиении на мелкие части собственной моральной субстанции, чтобы не впасть в иску­шение верить в какое-то «подлинное дело». Выживание как цини­ческое understatement*.

Множественность отделенных друг от друга, квазиавтономных сфер действительности и соответствующая этому множественность моралей и корней морали оказываются причиной того, что мораль-_ная повседневность живет, по существу, в некой усредненной амо­ральности и в норме довольствуется тем, что не выходит за пределы среднего значения. Это одновременно и причина того, почему люди, обладающие некоторым основательным и справедливым чувством реальности, не выступают сторонниками строгости в том, что каса­ется наказаний; они знают, что наказание в его строгом морализме может быть аморальным — как и действие тех, кто должен быть наказан. (Поэтому уже Цицерон говорил: summum ius, summa

iniuria *.) Моральное чувство, самокритично опосредуемое жизнью, означает искусство двигаться в промежуточных мирах и в противо­речиях обретших самостоятельность и противостоящих друг другу сфер ценностей, причиняя наименьшее реальное зло и наименьший вред людям. Как показывает Карл Маркус Михель в своем похваль­ном слове казуистике (то есть нормативному истолкованию отдель­ных «случаев»), мало-мальски живая мораль подсказывает нам, на какие грехи следует пойти, чтобы избежать других, более тяжких: моралистом, который не выносит свои суждения в качестве марио­нетки Сверх-Я, является тот, кто при различении добра и зла умеет оценить также и «добродетель греха». Мораль действует как спо­собность ориентироваться в общем беспорядке отношений на отно­сительно лучшее.

Только в этом смысле могла бы быть оправдана потребность в «новой этике» и в Новых Ценностях, которая сегодня бродит, по­добно призраку, по ветхой и прогнившей надстройке. В Новые Цен­ности не верят. Это наверняка какой-то залежалый товар неоконсер­ватизма. Если мы уже предъявляли себе чересчур высокие требова­ния в старых высококультурных этических системах, то «новые» этики могли бы сделать нас только полным посмешищем. Новое ценностное сознание может прийти только из прогрессирующего осознания того, что (и почему) для нас не может быть никакого «не­винного состояния», если мы не прекратим выносить всякие ценно­стные суждения. Там, где речь заходит о ценностях, в игру всегда вмешивается цинизм; тот, кто радикально отстаивает одну шкалу ценностей, автоматически превращается в циника по отношению ко всем остальным — явно или неявно. Как бы ты ни желал себя вес­ти, всегда попираешь ногами какие-то нормы, а если ты живешь во времена, которые делают невозможной любую наивность относи­тельно таких пинков, то в любой момент может случиться так, что ты скажешь об этом и вслух.

Исповедь поэтому — наряду с «теорией» — является для нас важнейшей формой высказывания истины. От Августина до Фран­суа Вийона, от Руссо до Фрейда, от Гейне до современной автобиог­рафической литературы мы слышим решающие истины в форме ис­поведей и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату