Его рука опять поднялась, дрогнула при попытке жестикулировать и бессильно опустилась.
— Я тоже подумывал об этом, — сказал Зденек. — Но о фильме мы поговорим потом, когда ты выздоровеешь…
— Нет, пожалуйста, не надо откладывать. Скажи мне сейчас же, как ты представляешь себе фильм о концлагере. Полным озлобления, отчаяния, ненависти?
Зденек взглянул ему в глаза.
— А ну тебя! Я бы хотел знать, как ты себя чувствуешь, чего тебе не хватает…
— Об этом не беспокойся, — Иржи со стариковским упрямством покачал головой. — Сейчас речь идет о тебе. Сделать фильм ты должен обязательно!
— Есть дела поважнее.
Иржи нетерпеливо шевельнулся.
— Да, конечно. Но их сделают другие, А ты займешься фильмом, понял? Именно фильмом. Для тебя ведь существует только кино.
Зденек не выдержал.
— Перестань насмехаться надо мной. Я уже понял, что ошибался и что ты был прав, тысячу раз прав! Мне нужно было ехать с тобой в Испанию, клянусь, я осознал это. Во всем мне нужно было быть вместе с тобой — и в редакции работать, и уходить в подполье.
— Ну, а сейчас ты хнычешь попусту, — растерянно прошептал Иржи и положил свою слабую руку на плечо брата. — Честное слово, я не хочу отговаривать тебя от работы в кино. Мне не нравилось, как ты относился к ней раньше, — искусство для искусства… и для самого себя, карьера, ну, сам знаешь. А теперь — нет, теперь ты должен работать в кино, Зденечек!
Зденек не отвечал, он плакал, ему нужно было выплакаться. Иржи гладил его по плечу и настойчиво шептал:
— Я бы и сам занялся вместе с тобой этим делом, кабы мог. Кто знает, может быть, и я изменился? Но ты снимешь этот фильм и без меня. И смотри, избегай торопливости в творческой работе, это было бы ошибкой. Куй оружие мудро, не спеша, тщательно. Помнишь оружейника Гейниха с нашей улицы?.. Пусть в твоем фильме будет все, что ты накопил в памяти, все, что ты видел. Не хнычь, а показывай! О маме можешь помнить, но не говори о ней в фильме, пусть она незримо присутствует, только не надо надгробного плача и слезливости, Покажи, как мы сюда попали, как боролись…
Зденек поднял голову и старался слушать то, что говорит брат.
— Я знаю, ты бы хотел фильм о политических, о том, как тут работала партия… — сказал он.
— Нет, нет, не делай из этой картины наставления о том, как надо вести себя в концлагере. Внушай людям, что таких лагерей не должно быть. Что не должно быть новых гитлеров и всего того, что его породило. Понял? И что за это надо бороться.
Глаза Иржи вспыхнули.
— Не хочу вмешиваться в ваши дела, — сказал вдруг сосед Иржи, тот самый, что вначале сделал Зденеку знак не будить брата. — Но вы совсем спятили. Неужели нужно все обговорить в первый же день? У вас хватит времени, вся зима впереди.
— Не хватит, Курт, оставь! — Иржи снова повернулся к Зденеку. — Понял ты, в чем дело?
Тот кивнул.
Ему не хотелось спорить с братом, все же он тихо возразил:
— Так можно писать в «Творбе»[36]. А в кино лозунги не годятся… Если я не сумею передать в художественных образах…
— Сумеешь! — Иржи попытался поднять голову, но у него не хватило сил. — Сумеешь! — повторил он уже слабее. — Покажешь лагерь. Но не только лишения, снег, вшей, голод, хотя и это все должно быть в фильме. В первую очередь нужно показать, что гитлеризм делает с людьми, с тобой, со мной, с эсэсовцами, с любым человеком, как он натравливает людей друг на друга, доводя человеческие отношения до полного распада. Но прежде всего ты покажешь, как человек все-таки сопротивляется, не поддается этому…
— Успокойся, Курт совершенно прав. Уж я как-нибудь сделаю все это. А сейчас отдохни, Иржик.
— Не могу, нет времени, — улыбнулся брат. — Я уже никогда не отдохну.
На стройке Берл весь день сторонился своего капо: не мог забыть, как Карльхен утром вешал Янкеля. Вечером Берл сбежал к Жожо, ища заступничества. Тогда Карльхен в самом деле вынул из-под тюфяка топор.
Весь лагерь ждал, что будет дальше. Опять убийство? Неужели даже между собой мы не можем жить мирно?
— Убей, убей его, Карльхен! — саркастически советовал Эрих. — Ведь виселица еще стоит на апельплаце. Зачем тебе уходить завтра на фронт, если можно отправиться на тот свет прямо отсюда, из Гиглинга?
Фредо и Гастон тем временем взялись за Жожо. Неужто в самом деле у него совсем нет стыда и он не может прогнать от себя эту потаскушку Берла? Неужто ему не дорога жизнь?
Новички в бывших женских бараках оставались в стороне от всех этих треволнений. От остального лагеря их отделял забор — хотя калитка теперь не была заперта, — и новенькие еще не успели завязать знакомство со старожилами, которые вернулись с работы усталые и были заняты своими делами. Поэтому в бараках новичков царили сегодня тишина и спокойствие. Все верили, что после тяжелых условий пятого лагеря здесь им будет житься лучше, и, видимо, не ошибались. Они знали, что назначение лагеря меняется, что уже завтра отсюда уедут все трудоспособные, после чего ворота лагеря надолго закроются, и он погрузится в подобие зимней спячки. В лагере неплохое руководство, а с завтрашнего дня оно будет еще лучше. «Зеленые» уедут, капо с плетками уберутся отюда, распоряжаться начнут врачи во главе с Оскаром. Новички уже знали Оскара, сегодня он впервые сделал у них обход. Они увидели его энергичный подбородок, орлиный нос и грустные глаза, слышали его быстрые, толковые распоряжения и прониклись к нему прямо-таки детским доверием. А старшим писарем будет Зденек. Если он хоть наполовину такой, как его брат, с нами здесь не случится ничего дурного…
Первая похлебка, которую выдавали днем, была сказочно густа, шеф-повар Франта положил в нее все, что нашел в кухне. Если даже питание не всегда будет на таком уровне, оно куда лучше, чем в пятом лагере. Люди верили в это, потому что хотели верить.
Сейчас все они были довольны, лежали на нарах, глядели в потолок и радовались тому, что последняя военная зима пройдет для них без перекличек, без апельплаца.
— Ну и похлебка же была, ребята! — прошептал один из новичков уже в десятый раз.
— Ты закоренелый чревоугодник, Макс, — тихо засмеялся Иржи. — На мир ты глядишь сквозь дырку швейцарского сыра. Но нельзя же всегда оставаться таким.
— Я чревоугодник? — защищался Макс. — Вот уж чет. У меня даже, пожалуй, нет любимого лакомства. Разве что горбушки от домашнего каравая… я бы мог съесть их целое кило. И представьте себе, у меня никогда не хватало духу — даже, например, в день своего рождения — купить каравай, съесть только горбушки, а остальное выбросить. Глупо, а?
— Нет, не глупо, — ответил Иржи. — Хлеб нужно есть целиком. Всю жизнь нужно брать целиком.
— Всю? — усомнился его сосед Курт. — Ну, а я устрою теперь себе жизнь по своему вкусу…
— Из одних горбушек?
— Нет, я всерьез, Ирка. Слишком многое мы тащили за собой в жизни, веря, что без этого нельзя. А в результате только лишние огорчения. Взять хотя бы мою библиотеку. Дважды я ее собирал, отличную, превосходную библиотеку. Один раз в Берлине, другой — в Праге. Сколько сил положил на это, сколько собрал иллюстраций, грампластинок, карт, каталогов. И дважды лишался всего. Третьей библиотеки мне уже не надо. Не надо мне ни квартиры, ни домашнего очага, ничего, что когда-то создавалось с такой любовью. Не хочу вспоминать об этом. Буду жить в гостиничном номере.
— Ты — молодчина, борец, — проворчал Иржи. — Но ведь, сам знаешь, в гостиницах обычно центральное отопление. Где же ты будешь жечь бумаги при угрозе обыска?
— А разве опять будут обыски? — засмеялся Курт.
— Не знаю. Лучше бы их не было. Но, может быть, все пойдет далеко не так гладко. Мы верим, что Советы разгромят гитлеровцев и освободят нас. Но ты думаешь, все остальное придет само собой?