выведено. Он отложил блокнот на тумбочку, сунул ручку обратно в карман.
Пусть думает Марков, что он углубился в расчеты…
Лицо Чижова кривилось от презрения к себе, от этой гнусной игры перед незрячим человеком… «О, гнусно, мерзко… — думал он, — неужели это я, я… ломаю здесь комедию?»
— Володя, — прошептал он, дивясь тому, как натурально сорвался и сел голос, — поздравляю…
Они сидели в темном пространстве маленького больничного бокса. И страшно тихо было в нём.
«Он понимает абсолютно всё… — думал Борис Александрович. — Потому и не утешает».
— Ну а ты как думал?! Сидели на пороховой бочке, — обессиленно пробормотал Чижов. — Лаборатории — конец…
— Почему?
— А ты как себе представлял? Разгонят! Без лишних вариантов. Полетят диссертации… судьбы…
— О моей и говорить нечего. Впрочем… о чем а? — Марков усмехнулся. — Какая теперь диссертация…
— Значит так! Я — твой научный руководитель, — жёстко сказал Чижов. — Не будем говорить о том, что значит для меня случившееся… Говорить об этом… — Он замолчал. — Но я отвечаю за ваши жизни, за ваше будущее ученых… тебе трудно это понять… Раз в твоем несчастье виноват я, мне надлежит не только отвечать перед самим собой. Твоя диссертация не пропадет. Я сам перепишу ее.
Марков молчал. Его сердце сжалось от любви к этому человеку..
— Спасибо вам, Борис Александрович, дорогой… Диссертацию я напишу сам… — Марков запнулся. — Есть новые мысли, думаю без конца…
«Ему еще до мыслей, — содрогнулся профессор. — А что делать мне? Ну почему всё это случилось именно сейчас? Когда я не занял еще того места в науке, чтоб опровержение самого себя уже не имело бы таких последствий?» Что же делать?
Жить в мире науки, оставаясь честным во всем и всегда, — это было его святым правилом. Нарушить его — значило бы потерять не просто уважение к себе. Это значило бы убить, перечеркнуть себя. Теперь же он стоял перед дилеммой: открыть ошибку теперь же, публично оповестить коллег, сотрудников, учеников, в сущности — весь научный мир, сберечь честь исследователя и — потерять всё, что составляло смысл его жизни, или… на время сохранить тайну, что-то выждать… но выиграть месяцы и получить верные результаты по исправленной формуле?
Он не хотел лгать, но игра, начатая здесь, в больнице, похоже, уже что-то изменила в нём.
Он часто думал о судьбах тех титанов науки, подобно которым пытался строить свою собственную.
Одна мысль в последнее время не давала покоя: были ли они так младенчески чисты у края могилы, эти славные титаны, как о том вещали коленопреклоненные биографы? Или и у тех случалось нечто такое, о чем биографы предпочитали не сообщать миру?
— Диссертацию я тебе напишу… — раздумчиво сказал Чижов. — А потом…
— Что — потом? — испуганно спросил Марков.
— Ты видишь какой-нибудь выход для меня? Для нас всех?
— Я не знаю… Правда.
— Послушай, Володя, — горестно начал Чижов, — давай рассудим…
Еще никогда, кажется, не подбирал он с такой тщательностью слова, не сортировал их, не отфильтровывал, выверяя и взвешивая значение каждого.
— Давай рассудим, — повторил Борис Александрович. — Иногда ради науки — ты же читал, знаешь… — ученым приходится идти на жертвы, на страшные, невосполнимые потери, чтобы сохранить достигнутое. Были, были подвижники науки, и как ты думаешь, что было самым трудным а их судьбе? Ведь без издержек не обходилось, и самые большие издержки связывались не с материальными лишениями… Люди могут понять и верно оценить, но только потом… Для них всё обрубается с ошибкой… И то, что было до этой ошибки, для них почему-то перестает существовать, хоть что-нибудь значить… Понимая это, честный ученый, не во имя себя, но во имя того, чем он живет, ради высшей истины вынужден иногда кривить душой. Но всегда, слышишь, всегда это лишь временный шаг, ради большой Правды.
— Да, — тряхнул головой Марков. — Это можно понять. Но что же нам делать?
«Нет, — внутренне воскликнул профессор, — воистину „лучше с умным потерять“!.. Какой… не тонкий, какой недотепа! Где гибкость мысли? Заставляет меня ставить точки над „i“, говорить вслух то, о чем мне говорить неловко, мучительно. О том, что для любого другого было бы уже давно само собой разумеющимся…»
— Ради науки, ради спасения лаборатории…
— Что? — спросил Марков.
— Мы должны… повременить с сообщением о том, что случилось. Пусть какое-то время об этом будем знать лишь мы с тобой.
— То есть как? — растерянно улыбнулся Марков. — Я что-то не пойму…
«Как он неприятен — с этой вытянутой шеей, в настороженной застывшей позе, — невольно подумалось Борису Александровичу, — ждет, ловит каждое слово… Анекдот! Я — во власти какого-то неразворотного Маркова…»
Чижов ощутил внезапную непреодолимую неприязнь к Маркову.
И оторопь взяла Чижова.
«Спокойствие! — приказал он себе. — Спокойствие, спокойствие!.. Эмоции побоку, а то этак можно далеко зайти».
— Пойми меня только правильно… Мы попали в такое положение, когда уже нет меня или тебя. Есть лаборатория. Мы должны быть верны ей. Могла… могла же … ну хотя бы в теории — быть просто неисправна вентиляция…
— Вентиляция была в порядке.
«Такого ничем не прошибешь. А по институту бродит следователь, и со дня на день он прикатит сюда, войдет в этот бокс. И извольте — сенсация на радость Солнцеву, Арамяну, Кондорскому».
— А заключение комиссии?
— Вентиля-яция была в поря-ядке!
— Но послушай! Для таких случаев существуют люди, которые зарплату получают, чтобы не было ЧП… Заместитель директора по пожарной безопасности — вот кто виноват. Это не я говорю, так комиссия решила.
— Митрофанов?!
Профессор поморщился от ненависти к себе, к Маркову, ко всей этой заварухе, которая вынуждала его говорить и делать то, что он сейчас делал к говорил.
— Строгий выговор по административной линии, взыскание по партийной — и вся драма.
Марков странно качнулся: горло сдавило сознание беспомощности перед падением, и никого рядом.
— Согласись, Володя милый, взвесь — это же просто несоизмеримые величины: «сигма-эф» и Митрофанов. Что важнее для науки, для народа — подумай! В конце концов, Митрофанов не, замученный ребеночек, о котором пёкся Иван Карамазов. От его выговора гармония не пострадает… Учти, кстати, он наверняка к тебе приедет…
А Марков вдруг вспомнил любимый афоризм своего учителя: «Возвышенные вершины неприступны. Только орлы и змеи могут их достичь». Вот так — только змеи и орлы.
— Так как же? — с усилием проговорил Чижов.
— У Митрофанова всё было в порядке, — ответил в пространство Марков.
Ему вдруг сделалось неприятно, что Чижов видит его изуродованное лицо, он застеснялся своего большого тела, запрятанного в бумазеевую кургузую застиранную пижаму, цвета которой он не знал, застеснялся запаха, исходившего от этой пижамы, запаха простого мыла…
Чижов смотрел перед собой в темноту.
Это из его, Маркова, лексикона — «чудно».
Действительно, чудно: сидят два человека в черной палате и молчат. Вот тоже еще Джордано Бруно… Да ведь век же не тот, не то время, не те люди… Всё относительно…