и трепетала.
— Я… пойду, — сказал Сапроненко и поднялся.
— Бог помощь, — сухо ответил Михаил Борисович.
Дверь за спиной Сапроненко захлопнулась.
И снова обдало запахом старой сырости, жареным луком, сывороточным духом облезлой штукатурки. Он начал спускаться по каменной ступенчатой спирали и вдруг, взглянув вверх и увидев то разбитое высокое полукруглое окно, понял, что рисовать его не будет… что это сделалось не нужно. И не потому, что он боялся этого дома, и не потому, что картину с этим холодным ветром меж лестничных пространств можно было бы продать дороже, чем за две сотни. Почему-то это стало неинтересно, будто оторвалась и отпала внутри некая хрупкая, горячая деталька души.
На почте к окошечку номер пять тянулась длинная очередь, и, только простояв с полчаса, он, как в полусне, испортив подряд три бланка, отправил Гальке, не приписав ни слова, телеграфом сто рублей.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Сапроненко шагал враскачку по Арбату, сунув руки в карманы старой нейлоновой куртки. У одной витрины он задержался, постоял, строго глядя на щуплых, обернутых прозрачными шелками красавиц; расставив свечечки ног, разведя ручки, они изумленно смотрели через дорогу поверх машин, катящих к Смоленской, на зоомагазин, у которого бродили барыги, спецы по дафнии и мотылю.
За стеклом витрины сидела продавщица и быстро перебрасывала пудреницы, коробочки с духами, ценники. Она заметила его, ее накрашенные губы быстро задвигались, и серым льдом обтянуло сузившиеся глаза. Сапроненко не услышал за толстым стеклом, но понял: «Мотай, давай! Проходи! Чего не видел?!»
Он опустил ресницы, вытащил из кармана обтрепанную пачку «Примы», закурил, обжигая ладони, и пошел дальше. Ноги несли куда-то, внутри все как бы остановилось.
Мимо проплыли рекламные щиты кинотеатра «Наука в знание».
Он вернулся и прочитал всё, что было написано на них, даже время сеансов.
Пойти, что ли, приобщиться за гривенник?
Может, тут и есть спасение на час от этого недоуменного оцепенения в занятой своими делами арбатской толпе?
По экрану ползли и плыли галоши, галоши… черные, блестящие, тупорылые галоши модели какого- нибудь двадцать седьмого года, и, как ни кинь, в них был, во всяком случае, ясный и понятный толк, простая польза, очевидная сегодняшняя необходимость хоть кому-то.
«Впрочем, о чем это я? — вернул он себя в реальность темного кинозала. — Мысли эти уже оттуда, из прошлого, с ними — всё. Сегодня жизнь дала поворот, отныне — всё иначе».
Но как только подумалось так, оцепенение еще сильнее сжало его, затянуло в свои тугие ремни, и он отвернулся от экрана, пробежал глазами по красным огонькам запасных выходов, метнул взгляд назад, к окошечку механиков, из которого вместе с голубым дымно-пыльным лучом и стрекотом проектора вылетала явственная матерщина.
Привыкнув. к темноте, приглядевшись, он понял, что зал почти пуст — несколько пенсионерок да он сидели тут. Сапроненко развалился в кресле, с удивлением разглядывая себя в этом зале, разглядывая отстраненно и с насмешкой.
Потом вдруг увидел жука.
…Жук полз к свету, карабкался в узкой световой полоске, его тянуло к огню, и, сколько ни обманывали его умные кандидаты биологических наук в накрахмаленных белых халатах, сколько ни сбивали с панталыку, включая лампочку то сзади, то сбоку, жук лишь на мгновенье замирал, крутился на месте, выпрастывая и пряча волосатые лапки, и снова шустро бежал на свет.
«Сила! — впился глазами в экран Сапроненко. — Ай да молодчина, таракашка!»
Был жук. И этот жук знал, куда ему надо. И только чья-нибудь кожимитовая подошва или… галоша могли б остановить его, растерев на земле. В голову внезапно пришло сравнение: «Я вроде этого жука. Бегу и бегу на свой огонек».
Но от этого нежданно явившегося сравнения несло такой липой, такой дешевкой, что Сапроненко только замотал головой и, не удержавшись, громко засмеялся над собой.
Старушки словно того и ждали, тотчас возмущенно зашикали из своих рядов. Откуда-то прилетело и упало на Сапроненко слово «пьяный».
Он оборвал смех и все ещё с улыбкой уставился на экран, по которому прохаживался, очевидно, тоже очень умный ворон и стукал клювом то в квадраты, то в круги. За каждую отгадку он получал кусок мяса и, заглатывая, приплясывал, хлопая крыльями.
Нет, жук был другой… он рвался к свету просто так, без подачек и премиальных.
Сапроненко надвинул шапку на глаза и стал пробираться к выходу. Из грязного, забитого пустыми ящиками двора снова вышел на Арбат.
День кончался. Мокрое белесое небо, с утра сыпавшее на город то снег, то капли нечастого дождя, не посинело по-вечернему, а побурело, стало тяжелым и плотным, бронзовым.
Темные громады домов запестрели квадратами окон. Фонари еще не зажглись, и Сапроненко шагал сквозь ветер уже не в той толпе, что днем. Почти все вдруг оказались одетыми в черное, погасли цвета, но на лицах он видел одно выражение — скорей бы проскочить обжигающий щеки ветер.
Наморщив точеные носики, зажимая уши под разлетевшимися длинными волосами, мимо него пробежали две девчушки лет по шестнадцать, модные, дурочки, хорошенькие… привычно обсмотрели его, прыснули, и он успел, расходясь с ними в вечерней толпе, расслышать слово «мумия!..».
Он дошел до знаменитого старого ресторана, постоял под «модерновым козырьком», неизвестпо для чего приделанным к камню иных времен, иной огранки, потом взялся за резную дубовую спираль на двери.
В маленькой прихожей сидел седовласый «адмирал»-швейцар и, вытаращив глаза, смотрел на приостановившегося Сапроненко так, будто отродясь ничего подобного не видел. Желтые канты на черной тужурке и фуражке мерцали веселым трауром.
Сапроненко шагнул вперед, в теплый ветер, отделявший этот мраморно-зеркальный уют от ветра улицы, и швейцар сразу беззвучно поднялся из своего кресла и, выпятив осанистую грудь, пошел на него.
— Ошибся, ошибся, дорогой, — негромко басистой скороговоркой заурчал он, шевеля белыми бровями. — Вот, пожалста — кафе рядом, закусочная…
— Ресторан — здесь? — спросил Сапроненко.
— Рестора-ан?! — выпучил глаза старик. — Сказано: мест нет! — прикрикнул весело и, обернувшись, ткнув через плечо на Сапроненко большим пальцем, хохотнул гардеробщикам:
— В ресторан собрался!
Гардеробщики в такой же форме, как и швейцар, развеселились.
— Почему? — хмуро сказал Сапроненко, чувствуя, что не говорить тут иадо, а… сунуть сколько-нибудь этому пухлому, в соку, в силе старику… Рублевку разве?..
— Иди, тебе говорят! Иди по-хорошему! — швейцар вытащил из кармана серебряный свисток.
— Да вы что? — Сапроненко стоял, озираясь.
И тут он увидел себя в зеркале: муха серая на торте, среди бело-розовых кремовых финтифлюшек.
В вестибюль высыпали итальянцы, за ними обвешанные фотоаппаратами американцы.
О Сапроненко вмиг забыли, он скинул куртку и шапку, остался в своем потертом пиджачке, из-под которого виднелись черная рубашка и шерстяная безрукавка Сафарова. Куртку надо было сдать, он сел в кресло и стал ждать, глядя, как вытанцовывали гардеробщики, как отрабатывали свое право на эту вкусную жизнь, как носились с номерками, бежали, виляя задами, подавали пальто, ловили монеты, почтительно- благодарственно кивали и снова рысили, похабно выгнув спины.
Наконец, когда все оделись и пошли к выходу, Сапроненко подал гардеробщику свое барахло.