показательного первоклассника, что Сапроненко улыбнулся и, подняв рюмку, приветственно кивнул своему соседу.
Минутой раньше тот налил себе из точно такого же графинчика в точно такую же рюмку и неторопливо выпил, глядя ему прямо в лоб, как бы не видя, понюхал лимонную дольку, радостно куснул ее, схватил вилку, поддел грибок и принялся за салат.
Сейчас, заметив кивок Сапроненко, он перестал жевать, замер, чуть кивнул и опустил глаза к тарелке.
А Сапроненко, отвалившись на спинку стула, ждал, когда коньяк «дойдет». Уголек, вдруг зажегшийся внутри, разгорался все сильнее.
Первый — про себя, безмолвный — тост был за удачу.
«Ну, Сашок, — сказал он самому себе, — за победу, за этот день, за тебя, дурачка!»
Нет-нет, что-то явно сказалось не так. Не теми словами…
«Л-адно-о! Выпил — и конец! — заглушая эти слова, прикрикнул на себя Сапроненко. — Нечего миндальничать тут! Давно в мясо вошел, не мальчик! Жизнь одна-а…»
И вот… вот — рюмка туманится от жгучей рыжей настойки, дубовой корой, орехами и карамелькой плещет, играет, сверкает коньячок — похуже, чем тот, днем, у Михаила Борисовича… однако ж тоже — марка! На большой тарелке — в бледной зелени салатных листков — пахучим жиром, морем, волной, шаландой сочится, просится к губам янтарная осетрина, холодной тонкой солью, чуть касаясь ноздрей, распластались ломтики семги, оливки катаются, чернеет икра…
И как только уголек вспыхнул, огнем вырвался из его темных глаз, он улыбнулся, лег грудью на край стола и закрыл лицо руками, так и сидел, улыбаясь.
И тут грянул оркестр. Взвыл, затянул и повел тему саксофон, зарычал, засвистел электроорган, зарявкали гитары, зазвенели тарелки, забили в грудь, в стены, в пол кожи барабанов, и фоном, неостановимо рассыпаясь металлическим шелестом, пошли работать, охватывая все сеткой своей власти, метелки.
В зале потемнело, свет ушел на эстраду, где в луче красного прожектора, изгибаясь и кланяясь, дул в мундштук сверкающего инструмента длинный седой саксофонист. Играли резкое, мощное, подавляюще- громкое, музыка дрожала в теле, стискивала голову зажигательно-надрывной силой, свет мигал, замелькали тени мужчин, ведущих женщин на площадку.
Сапроненко, жадно уткнувшись в тарелку, работал зубами, и само получалось, что жует и глотает он в такт музыке, а оркестр ревел со всё более грозной озверелостью, по высокому потолку скакали, сталкиваясь и разлетаясь, красные и зеленые тени, искрились в темноте на столах графины и фужеры, вспыхивали то там, то здесь очки.
Блондин радостно оглядывал зал, уже пристреливаясь глазами к женщинам, а Сапроненко все не размякал, как всегда с ним бывало от вина, он мрачнел от рюмки к рюмке, чернел, прорастал злобой и голодной жадностью.
Оркестр уже играл другое, и какая-то разукрашенная, с блестящими губами и веками, объявленная в микрофон под хлопки ресторанных знатоков Ирочка качалась в красном луче, вытягивая, закатив глаза, нечто хрипловато-низкое, насчет любви, и встряхивала красными длинными волосами.
Потом заиграли медленное, тягучее и грустное, сипловато и низко, так что задрожала посуда, расплылся, раскинулся над залом голос саксофона.
Вещь была знакомая, слышанная много раз, только слегка обработанная… твердый и глубокий металлический голос, безнадежные его вздохи вдруг стиснули Сапроненко горло, он перестал есть, замер с непрожеванным куском.
Да как же это?!
Как же это, что он тут, один, без Володьки, сидит, обжирается, сосет коньяк — стопка — три двадцать…
Сапроненко засмеялся, глядя, как много еще наставили перед ним разных украшенных петрушечкой- яичком и всяким прочим сельдереем вкуснющих штук.
«Ну, что глядишь?! — безмолвно крикнул он себе. — Или глаза разбежались? Жри! Ткнул клювиком, куда надо, так лопай, падла!»
Но кусок уже не лез в горло, а официантка все подходила с подносами и ставила, ставила вокруг него, и он понимал, что этого уже не съест вовек.
— Попрошу… — он протянул ей пустой графин, — еще…
— Не многовато? — не глядя, спросила она, но, не дожидаясь ответа, подхватила графинчик и пошла наливать.
Блондинчика, что напротив, можно было бы набросать сангиной — красно-рыжий тон, из кирпичного тумана выпяченная губа, носик шишечкой и по бликам — удары мелом, на скуле, да буграх надбровья…
— Вы что… смотрите? — издали бубнящим голосом спросила голова блондина.
— Ничего, — отрубил Сапроненко и безнадежно ковырнул вилкой остывающее на стальном блюде необъятное это мясо. Сухая картошка соломкой, в красном соусе, как в крови, гляделась пряно, грубо и вроде насмешливо.
Вдруг опять оказался коньяк перед глазами, он налил, уже выверяя движения, чтоб ничего не опрокинуть, щеки стянуло.
— Ну, за праздник жизни! — сказал Сапроненко и поднял рюмку — он услышал себя издали, как бы с опозданием.
«На-армально накачались, — мелькнуло в голове. — Тормознуть бы…»
Но он снова налил и выпил коньяк, уже не чувствуя вкуса.
Во рту сделалось сухо, враз перестали убегать стена, эстрада, зеркала. Он выплыл на миг. И снова все завертелось.
Неизвестно откуда появилась женщина за их столиком рядом с блондином — Сапроненко напрочь не помнил, когда привели и усадили ее.
О-о-о… даб-даб-ду!
Даб-даб-ду…
О дай-дай ду-ду!..
кричала в микрофон Ирочка, и ударник часто-часто кланялся над грохочущей, звенящей, искрящейся блестками баррикадкой из больпшх, маленьких и крохотных барабанов.
ГЛАВА ПЯТАЯ
…Он бежал, проваливаясь по колено в ватно-бесплотную землю, вырывался и снова бежал, зная, что нельзя оглянуться, что если обернется, то все, нагонят. Он бежал, чувствуя спиной их раскаленный дых, приоткрытые в беззвучном рычании пасти, они неслись за ним длинными вытянутыми тенями, и тут начался подъем, сердце бешено и больно заметалось в груди, поднялось к горлу, он понял, что этого подъема не взять, и повалился лицом вниз, чтоб втиснуться и уйти в землю — спрятать, спасти от их зубов горло, а они, почуяв победу, налетели, неслышно рыча, он ощутил холод их зубов и успел удивиться, что зубы так холодны, ощутил запах псины и крови. Ближе всех оказался громадный, мускулистый волкодав, и он первым, легко и тягуче оттолкнувшись длинными лапами, прыгнул, медленно нарастая, увеличиваясь и закрывая собой все…
И он закричал, хрипло, разорванным горлом, уже слыша себя наяву, выдираясь из мохнатого клубка овчарок, из черноты сна.
Что-то тупо ударило в висок.
— Кончай орать, гад!..
Сапроненко со стоном разлепил ресницы, и в мозг ударил свет… и чья-то круглая черная тень склонилась к самому его лицу.
— Только пикни мне еще! — повторила тень и добавила несколько тяжелых, темно-матерных слов.