— Мушки? — переспрашиваю я. — Ну и что! Скорей всего они со временем рассосутся.
— То есть как это? — Он смотрит на меня насмешливо и надменно. — Это же правый глаз! А я охотник, понятно вам?! Я привык с правого плеча целиться!
Я смотрю — и не верю себе, слушая этого человека. Охотник… Целиться… И Вика со своей мамой в двадцати шагах. И Кирюхин, и все эти люди, пришедшие сюда, как к самому господу Богу, за исцелением.
— Тысячи людей, — с трудом выговариваю я, — мечтали бы… Но он больше не намерен со мной разговаривать, он встает, тяжело опершись о стол, и, медленно повернувшись ко мне необъятной спиной, спокойно и твердо выходит из смотровой.
А Широкова, значит, все это знает) И про «охотника» тоже?!
И снова передо мной встает лицо Широковой. Что ж, она неплохой врач я вполне приличный хирург. Четыре года она у нас и из них два заместите' дек заведующего. Весьма шустро. Но дело здесь не в ее талантах и даже не в ее отменной жизненной прыти. Она — племянница. Вот в чем штука.
Она красива, умна, почитывает, как водится, «Иностранную литературу», позванивает серебряными грузинскими финтифлюшками на шее.
Но кажется, даже эти черненые металлические загогулины и те звенят на ней иных звоном, чем звенели бы на прочих.
Пора перевозить Кирюхина. Я захожу в большую палату, сестры приготовили каталку, больные с интересом смотрят на нас со всех сторон. Все-таки событие.
Кирюхин, измученный болью в солнечном сплетении, слабо улыбается мне с подушки. На нем черные непроницаемые очки с маленькими дырочками. Так он немного видит.
— Здравствуйте, Кирюхин! — говорю я, наклоняясь к нему. — Собирайтесь, будем квартиру менять.
— А ордер имеется? — спрашивает Кирюхин.
— На арест, — прыскает кто-то на соседней койке.
— Глупый человек, — произносит в пространство Кирюхин. — Не ордер, а постановление. — Он важно поднимает татуированный палец.
— Грамотный, — смеются на койках.
— Да… станешь грамотным, — покашливает Кирюхин, и лицо его тотчас заметно темнеет от боли — кашлять ему тяжелей всего. — Так куда вы меня, Сан Палыч?
— Не волнуйся, Паша, просто положим в отдельный бокс.
— А, в «люкс», значит. Был про то разговор. Да только…
Его палатный врач — молоденькая Наталья Владимировна. Куда ей против Широковой! Ведь все знают — за последние два года из нашего отделения ушли пятеро врачей. Проработав здесь много лет, ушли. Главный молчит. И все молчат. Лишь один человек мог бы вернуть отделению его былое — тот ныне почти выветрившийся дух надежной дружбы, что как бы сам иссяк и пропал с приходом к нам Широковой. Этот человек — наш шеф. Но он занят проблемами высшего порядка, и что ему до наших мелочей. И в конце концов, наверно, шеф прав: всякий имеет то, что он заслужил. А мы молчим, и нам не на кого сетовать, кроме как на себя.
— Что значит «только»? Никаких «только» быть не может. Перевезем вас. Так надо.
Есть люди, с которыми никак не поймешь, как лучше: на «ты» или на «вы». А Паша Кирюхин как раз из таких.
Снова приступ кашля, и снова лицо его становится на минуту бурым. Кирюхин — «человек с прошлым», но о том, далеком, лишь вечными памятниками синие узоры наколок. Ныне и уже давно он — рабочий-печатник. Очень сильный, веселый на язык, любящий поговорить о политике и женском воле. Послезавтра шеф будет делать ему операцию, которую еще не делали никому.
Говорят, Кирюхин спас человек шесть. Своих, типографских. Пятисоткилограммовый бумажный рулон сорвался со стопора и покатился на людей по наклонному настилу. Кирюхин как раз вышел из цеха к автомату хлебнуть газировочки, когда раздался крик. И он кинулся под полутонный рулон и остановил его, но надорвался. А через час, уже у нас, в травматологическом отделении, вдруг почувствовал, как в глазах встает темный туман.
С тех пор прошло больше года. Не стало здоровья и прежней силы, а он, почти ослепнув, живет. И еще может потешать народ и подводить итог перебранкам и спорам между больными, вставляя свое веское соленое слово.
— Ох, и скучно-то мне одному будет, — улыбается он, — разве только бабулька какая забредет.
— Молчи, охальный! — раздается сзади знакомый сипловатый голос.
— А-а, Машенька! Здравствуй, теть Маш! — несутся со всех сторон мужские голоса.
Санитарка Маша, маленькая, старая, с большим курносым носом и, похоже, как всегда, малость «под градусом», стоит на пороге, взяв под козырек. Но тут она замечает меня и, страшно смутившись, ныряет назад в коридор. Палата хохочет. А Маша, церемонно раскрыв дверь, входит в палату на цыпочках и, чуть подрагивая головой, изображая убийственное подобострастие, направляется прямо ко мне.
— Здравствуйте, товарищ доктор! — Она стоит навытяжку. — Рядовая отдельного санитарного дивизиона номер тридцать восемь дробь два бис Мария Прошина по вашему приказанию явилась.
— Добрый день, Маша, — говорю я. — Давайте помогайте нам.
— Вот этого дерьмодела увозите? — Она тыкает корявым пальцем в сторону Кирюхина. — Давно пора! Что, милок, допрыгался? Ее глаза блестят.
Санитарка Маша… Днями и ночами ходит она по отделению строевым шагом, кричит на стариков, матерно ругается, куря с мужиками на лестнице. Над ней смеются, а она, то озорная, то грозная, с папиросным мундштуком в углу рта, ссутулившись, носится по коридорам, затирает за слепыми лужи в уборных, таскает судна, бурчит себе что-то под нос и, улучив минутку, устраивает крохотные выступления перед больными. Над ней смеются, но, посмеиваясь, качая головами, слушая ее путаную матерщину и краткие изложения собственных теорий устройства мира, люди любят Машу и с удовольствием пускаются с ней в разговоры.
Они рады бы поговорить и сейчас, но им мешаю я, а, главное, надо поднять и положить на каталку тяжеленного Кирюхина. Больные оттесняют сестер. Четверо крепких мосластых парней осторожно подхватывают его.
— Давай, давай, Паш, за шею меня бери. Смотри, Ковка, голову ему не толкани. Ра-раз…
— А жирен! — качает головой Маша. — Наел задницу по больницам. Все смеются, и Кирюхин смеется, кривясь от боли в животе. Маша бережно подкладывает ему под затылок сбитую плоскую подушку, но он только улыбается сквозь темноту и боль.
— Заходите в «одиночку»! — приглашает бывших соседей на кроватях. — В доминошко постучим.
— Да, — усмехается кто-то, — ходить недалеко.
Сестры мягко трогают каталку к дверям, но Маша вскрикивает и преграждает им путь.
— О дурные-то! Куда ж вы его ногами-то вперед!
— Эй-эй1 — весело отзывается Кирюхнн. — Вы что это, правда! Я против! Жена у меня и эти, соплята.
Но каталку не развернуть в узком проходе между хромированными спинками высоких кроватей. Почему-то все смотрят на меня. Как быть? Не знаю.
— Ну, взяли! — решаются мужики, и все повторяется снова: они приподнимают его плотное тело, бережно поворачивают, я поддерживаю его голову, чувствуя, как он мелко дрожит от внутреннего напряжения, и вижу капли на его лбу.
— Фу, ну вот, спасибо, мужики, — шепчет он. — До ста лет жить буду. Но тут в дверь быстро входит Наташа.
— Александр Павлович, можно нас на минутку. Мы выходим в коридор.
— Салтыков отказывается переходить в сто двадцатую.
— Ясно. — Я пристально смотрю в ее взволнованное и суровое сейчас лицо.
И иду к Салтыкову.
Это маленькая комнатка — там стоит одна койка, тумбочка, есть свое отдельное окошко с видом на