московские дали, есть свой отдельный душ и уборная. Действительно, «люкс». Салтыков лежит поверх одеяла в одежде и читает «Литературку».
— Так, пожалуйста, — быстро говорю я (как натужно вырываются из меня слова), — соберите свои вещи и переходите в палату.
Он опускает страницу с заголовком «Семь дней в ноябре» и с интересом смотрит на меня через очки.
— Вы слышите меня, Салтыков?
— А-а, — он садится на кровати и опускает ноги вниз, — так это, значит, вашей милости я обязан?!. Поня-ятно!
Его лицо заливает кирпичный румянец:
— Я никуда не собираюсь переходить!
— Вам и здесь хорошо! — Я чувствую, как бледнею и как мной стремительно овладевает холодная злоба.
— Да! Мне и здесь хорошо. - чеканно выговаривает он снова ложится и загораживается газетой.
— Но вы же понимаете: бокс предназначен для очень тяжелых больных, для людей, которым нужен усиленный уход.
— И слушать ничего не желаю. Вы не мой лечащий врач. Будет распоряжение Ольги Ивановны — тогда никаких разговоров.
— Я дежурный врач.
— А вы согласовали это со своим руководством? — иронически склоняет набок голову Салтыков.
И вдруг начинает орать мне в лицо в полный голос:
— Да как вообще вы смеемте волновать больных людей?! Вы, врач?! Да вы знаете, с кем говорите?!.
— Здесь должен находиться человек после тяжелейшей операции, ему нужен абсолютный покой. Неужели вы…
— А мне пле-евать! Мне тоже нужен покой. Изыщите другие резервы. А я отсюда — и шагу не сделаю. Вам понятно?
Он возмущенно сопит, а глаза его в увеличивающих очках насмешливо-спокойны, и в них заметно новое: недоумение перед моей внезапной отвагой. Ну конечно, он считает меня одним из тех, кого мог он некогда вызывать на свой широкий ковер. И сколько же, верно, народу ушло с того ковра с перебитой хребтиной!
— Собирайте вещи и переходите, — тихо говорю я.
— Да по какому праву вы…
— «По какому праву»? — так же тихо повторяю я. — По тому праву, по которому я, если случится в отделении пожар, отвечаю за жизнь восьмидесяти человек. И за вашу в том числе. По тому праву, которого вам никогда не понять. По праву дежурного врача.
— А сегодня, между прочим, не ваше дежурство!
— Знаете что, — Я подхожу к нему вплотную и говорю совсем тихо: — Вас вывезут отсюда вместе с кроватью.
— Предупреждаю! — В его зрачках веселый мстительный огонек. — Каждое ваше слово пойдет против вас!
— Не сомневаюсь.
Ну что ж, коли угодно ему, мы, и правда, можем его прокатить до сто двадцатой. Будь он чуть слабей в этой жизни, он стал бы сейчас спекулировать на мелочи: разыграл бы истерику или сердечный приступ — вот, мол, до чего довели! — но он слишком уверен в иных своих возможностях.
— Так что же вы? — спрашивает он с иронией, повернувшись на бок и подперев голову тяжелой рукой. — Давайте действуйте! — И, как бы приглашая меня начинать, делает широкий жест: — Приступайте! Только вы кре-епко пожалеете! Гарантирую!
Но тут в коридоре слышатся голоса. Маша широко распахивает дверь я входит со стопкой свежего белья, за ней Наташа, она тревожно смотрит на меня и Салтыкова. А Маша подступает к Салтыкову:
— Эй, друх! Вставай, застилать буду, слышь!
— Ну хорошо! — неожиданно поднимается и нашаривает ногами тапочки Салтыков. — Отлично! И это, — он тыкает пальцем в сторону Маши, — против вас, Николаев!
— Как вам не стыдно! — говорит Наташа. — Пожилой человек и…
— А вы… девушка, вообще помолчали бы. Вот так. — Слово «девушка» он произносит на особый лад. — Вы меня поняли, надеюсь?
Наташа брезгливо усмехается и передергивает плечами, а меня мгновенно окатывает огнем, но я должен смолчать. И вот в эту минуту я понимаю, как давно, как родственно сильно дорога мне Наташа.
Я проглатываю сухой комок бешенства, делаю шаг к Салтыкову, но маленькая сухопарая фигурка выныривает из-за моего плеча.
— Чего-чего? — быстро говорит Маша, подступая к Салтыкову. — Чего это ты тут сказал? Ах ты… Вот щас как ляпну тряпкой! Ты погляди-и! Царь-султан какой! Прям — царь-султан… А ну, давай отседова! Кому говорю?!
Она надвигается на него, маленькая и страшная, и Салтыков начинает выволакивать из тумбочки апельсины, конфеты, засохшие корки,
Отлично! — бормочет он под нос. — Отли-ично! О-очень хорошо! И тут раздается перестук колесиков, и в бокс въезжает каталка с Кирюхиным. Медсестры поспешили, теперь мгновенно поняли это, но уже поздно, а Салтыкову того и надо.
— Отлично! — говорит он, сверкая очками. — Давайте, давайте! Располагайтесь! Только надолго не рассчитывайте.
— Что? Что такое? — обеспокоенно приподнимает голову Кирюхин. — Чего вы, товарищ?
— Ни-че-го! — отрубает Салтыков. — Извольте располагаться! Прошу! По тому, как он это произносит, Кирюхин с обостренной чуткостью незрячего сразу улавливает неладное, эту внезапную, окружившую его напряженность общего молчания.
— Эй! — встревоженною говорит он. — Мужики! Что за дела? Об чем звон?
Больные, пришедшие с ним, те самые здоровенные парни, понуро молчат.
— Ничего, ничего, — с таящей недоброе усмешкой, многообещающе кивает Салтыков. — Ложитесь себе на здоровье.
— Ложись, Пашка, — касается плеча Кирюхина один из больных, — все нормально.
Но Кирюхин уже все понял.
— Да ладно, — хмуро говорит он. — Зачем эта… фигня?.. Мне ж без разницы. Не люблю я все эти…
Салтыков важно шествует к двери и выходит.
— О! Брюхо-то понес! — провожает его Маша. — Оп, оп, — она ковыляет вслед за ним, показывая, как тот пошел, — царь-султан как есть!
— Ложитесь, Кирюхин, — глухо говорю я, ощущая вину перед ним: не уберег от этих волнений, от разговоров.
— Обиделся, что ли? Согнал я его? — озабоченно спрашивает Кирюхин. — Вот ведь дрянь какая вышла! Старый мужик, что ли?
— Лежи, Паша, спокойно, — говорю я ему. — Сделано как нужно.
— И не думай ничего, — поддерживает Наташа, — уж поверь.
Но мне сейчас как-то мало радости от того, что все сделано «по закону». Я выхожу из бокса. Наташа подходит ко мне в коридоре:
— Ладно, Александр Павлович, не переживайте. Всё правильно.
— Да знаю! Противно только очень, понимаешь?
Ее глаза улыбаются мне ободряюще, и я благодарно киваю.
— И ты наплюй. Мало ли таких вот…
— А я уж и забыла. Правда. А Маша-то наша — чудо, да?