Задыхаясь и еще часто прерывисто дыша, я быстро встал на пол и — точь-в-точь как той ночью — шагнул к окну.
И — обернулся.
Темно было в номере, но странно — я видел все ясно и неоспоримо-точно. Она лежала, широко раскрыв глаза, и смотрела в окно. А брови ее были сдвинуты вновь, и вновь вспомнилась прошлая ночь, ее неведомые для меня, трудные сны.
Я… ждал.
Мне чудилось: собравшись, она ищет силы сказать мне то, что тяготило ее. Я ждал, а она молчала, и было так тихо в номере, что я слышал как шумит кровь в голове.
Душа по-детски хотела убежать от случившегося, все переиграть… запрятать, зарыть в землю, вернуться в прошлое, в позавчерашний вечер на вокзале и, словно обманывая судьбу, сесть в другой поезд, поехать в другой город… И потому хотелось спросить её, растормошить, встряхнуть и выгнать из нее это… чужое, чтобы вернулось вдруг рассыпавшееся наше счастье… верней — моё… слепое и дурацкое счастье… хотя бы лишь видимость его.
Но что, что разделило нас, отрезало друг от друга в тишине жаркого «люкса» на третьем этаже владимирской гостиницы?
Я подошел и присел около нее на постели.
— Скажи мне… что мучает тебя?..
Она заплакала, беззвучно, не всхлипывая, слезы быстро бежали по щекам — первые ее слезы, которые я видел. Я обнял ее и она потянулась, забилась в меня лицом, целовала, гладила мои волосы.
— Всё чепуха, — шептал я, — всё, всё чепуха… только успокойся, не плачь, не мучай себя.
— Я… люблю тебя, — простонала она сквозь слезы.
— Не плачь, моя родная, только скажи мне всё, а не хочешь — ничего не говори… только не плачь…
Она безутешно плакала.
— Я люблю тебя, люблю… — словно упрямо доказывая кому-то повторяла она.
И жгучая жалость к ней, загнавшей собственную душу и жизнь в этот угол, охватила меня.
— Ничего… — сказал я. — Ничего… Ну… бывает. Пройдет…
И тут… словно тугой темной волной на меня нашло прозрение. Вспомнились ее отчужденность… редкие слова, ответы невпопад, короткие замечания, кивки головой… долгие взгляды куда-то в сторону… — и вдруг все это соединилось, сплелось и сложилось вместе.
Весь день, да еще и вчера… куда бы мы ни шли в этом незнакомом городе, петляя по узким проулкам, пересекая проходные дворы… — мы почему-то сразу оказывались там, где хотели. Она легонько поворачивала меня на перекрестках или тянула за руку, и так же, как в первую ночь нам неожиданно попалась гостиница, — так же сразу вырастали на пути монастыри, музеи, церкви…
Она уже была когда-то во Владимире!
Конечно же была! И она хорошо знала этот город. И назвала его — совсем не случайно, не наугад!..
Я все дивился ее интуиции, а она, верно, грустно усмехалась про себя.
И как же много он значил для нее в той, закрытой для меня, ее прошлой жизни, и как, вероятно, много значил тот… с кем она была здесь, может быть… вот в этой самой гостинице… если она ничего не сказала мне, предпочла смолчать, обрекая себя на пытку воспоминаний, все время боясь проговориться и выдать себя…
И что потянуло ее сюда? Желание проститься… справить тайную тризну по прошлому или… вновь пережить, вновь погрузиться в свое заветное, женское, заповедное… Зачем она молчала? Разве не понял бы я?.. Она должна была сказать мне всё. Непременно… У нас не должно было быть тайн. И… в конце концов не важно мне было — когда, почему и с кем она была здесь, но она… должна была сказать: ни белых, ни темных пятен не должно было оставаться между нами, если мы верили и… любили.
Я знал — не сомневался — вот сейчас, в эти мгновения, решается что-то бесконечно важное, определяющее во всей нашей будущей жизни. И потому ждал, ждал ее слов. Она тихо плакала. Я осторожно отстранился и встал.
Владимир… Деваться было некуда — и я вновь подошел к окну.
Все за стеклом было таким же, как и вчера, как в минувшую ночь.
И та же лошадка понуро переступала спутанными ногами и покачивала длинной тяжелой головой. Дрожали огоньки, курясь поднимающимися дымами, чернели далекие трубы, спал город, спала гостиница, и все это было теперь таким далеким, таким ненужным, живущим само по себе.
Чего я хотел от нее и чего ждал? Признаний? Покаяний? Пылких смертельных клятв?.. Смешно!.. Нет и нет. Я хотел лишь… отсутствия преграды, но она молчала, и преграда эта становилась все выше, несокрушимей.
Чем ближе было утро, чем бледнее становилось небо в окне, тем со все большим страхом я думал о наступающем дне. Зачем он нам и что принесет — если вломилось и пролегло это?
Надо было входить в утро, вплывать в новый день, вставать, говорить какие-то слова, что-то сглаживать, делать беспечный непринужденный вид… а после — как будто и вовсе забыть эту ночь молчания.
Жена лежала, отвернувшись, водила пальцем по стене, рисовала какие-то невидимые узоры, сетки, круги.
И утро пришло, и был завтрак в почти пустом зале ресторана, и не знаю почему, глядя как официантки снимали с давно осыпавшейся елки блестящие шары и звезды, как они сдирали со стен бумажных толстощеких зайцев, как смывали тряпками нарисованных на зеркале Деда-Мороза и Снегурку, — я остро почувствовал, что началась новая жизнь, новая полоса, и испытал какое-то горестное облегчение. И на меня налетела нежданно злая, отчаянная жадность к жизни, холодная отвага перед будущим и обособленность души ото всех… ото всего… от нее. И словно физически ощутил как изменилось мое лицо, изменились глаза.
Быстро вдруг завертелось всё, будто пришпорили судьбу: я разговаривал и смеялся с официантками, шутил с парнями за соседним столиком, а она была рядом, слушала, тоже смеялась, тожке говорила что-то… я старался верить ее смеху, взглядам, словам, не верил уже ничему — и этот последний день в нашем Владимире превратился в муку.
Все вчерашнее, все давешнее — радостное, обещающее счастье, оборачивалось нестерпимой болью в груди: и эти милые уютные улицы, и домишки, и дряхлый кольцевой троллейбус, на котором мы поехали вечером к вокзалу.
В поезде я стоял в тамбуре, курил и, прищурясь, смотрел на нее через стекло вагонной двери. И она смотрела на меня, сидя в пустом холодном вагоне — печальная, усталая, а через площадки носились с хохотом и гиканьем вихрастые пацаны, прятались под лавками, вскакивали, звонко орали, топали ногами и убегали в другие вагоны.
Я курил, курил… а к поезду собирались люди, карабкались по лесенкам, и скоро в вагоне было битком народу.
Громыхали гитаркой в какой-то шумной лыжной кампании, и от них — молодых, веселых, красных с мороза, прилетали токи беспечной радости. Мы перебросились словами, разговорились, я подсел, к ним, а потом, когда поезд уже летел к Москве, мы хохотали, я подпевал их песням, а жена грустно улыбалась и рассматривала свои ногти.
Напротив нас на лавке сидел невысокий большеголовый парень с бледным, умным лицом горбуна. Он