высоте, но еще до альпийских лугов. Мы ночевали у небольшого аула и перед тем как утром сняться со стоянки, втроем — я, Хашем и Вагифка — увязались за Столяровым. Он не упускал возможности прошвырнуться по жилой местности, и его повсюду знали не только пограничники, но и местные жители. Так хорошо в этой местности знали только русских охотников, например, того самого знаменитого Федора- сектанта — однажды встреченного нами в лесу бритоголового старика-великана в латанной на локтях и спине гимнастерке, крепко пахнущего порохом и потом, с неподвижным хмурым лицом, на котором выделялось особо обезображенное, надорванное в первой четверти ухо; его мать, по слухам, когда-то стала женой одного великого сеида, который умыкнул ее от детей с мужем… (Собака Федора — улыбчивая рыжая продолговатая помесь легавой — молчком тяпнула Хашема в лодыжку.)
Но Столяров охотился без ружья, и добыча его была справедливая. Он промышлял нелегальной продажей Корана в труднодоступных горных селеньях. С наступлением советской власти приграничные районы были почти полностью расселены. Не раз мы проходили через заброшенные аулы. Оставшееся народонаселение состояло на строжайшем учете. В такой пустынной местности торговля религиозной литературой была безопасной, в отличие от города, где никакие знакомства не спасли бы от сонма соглядатаев. Тем более Столяров, хотя и подпадал несколько раз под разбирательство особо рьяного замполита с 12-й заставы, выполнял функцию осмысленного наблюдателя, который с помощью очевидно подсудной деятельности мог завоевать особенное доверие среди местных жителей, необходимое для контрразведывательной деятельности. Дочь Столярова Леля, которую Хашем однажды сравнил горячо с живой Афродитой, работала в университетской библиотеке и исхитрялась отключать счетчик копий на ротапринте; рулоны бумаги прибывали из-под резака чертежных мастерских какого-то проектного института. Наша с Хашемом подростковая помешанность на древнегреческих мифах подспудно была зажжена эротической составляющей жизни богов, бесстрастно описываемой зачитанным в клочья отцовским Грейвсом; помешанности олимпийцев на бесконечных рождениях, их полуобнаженности было достаточно, чтобы воспламенить наше застегнутое детство и поджечь распущенные волосы Лели, которые обтекали бурно ее стан; переброшенные на грудь, они лежали сокровищем на сокровище. Леля была бесстрашна и печатала Коран с твердостью подпольщика. Почиталось за честь перетащить из библиотеки тяжеленный рюкзак к переплетчику. Экземпляр Корана торговался Столяровым за сто рублей, и наши краеведческие походы, устраиваемые под эгидой яхт-клуба, как раз имели своей практической целью коммивояжерскую деятельность нашего руководителя. Столяров был достаточно уважаем, чтобы ему простилась даже ходка в Иран. От нас он не скрывался, все знали, что в его неподъемном рюкзаке находится нелегальная литература.
Столяров в этом селе был впервые, но имел наводку. Он поспрашивал у встречных дом некоего Фуада, и крепкий старик с крючковатым носом отвел нас к таинственному Джаваду. К нам вышел молодой парень, выслушал и молча удалился.
Я оглянулся. Стоял октябрь, и деревья в горах над берегами Ханбулана — дзельква, железное, каштанолистный дуб — уже пылали и тепло желтели. Затопленное ущелье, на излете сходящее к чайным плантациям и цитрусовым садам, было полно недвижной дымки влажного горного леса, гостеприимного и проходимого, сообщавшего всему вокруг покой. Я часто вспоминал потом это состояние в горах — совершенную душевную ровность, отрицающую будущее и прошлое; состояние это на всю жизнь по неизвестной причине оказалось связано с безгрешностью.
В особенные минуты мне было важно свериться с Хашемом. Но сейчас он отчего-то нервничал: тревога мелкими штришками напряжения искажала его лицо.
Я поглядывал на безмятежного Столярова, который по-стариковски сидел на корточках, закрыв глаза на солнце, и ни о чем не волновался.
Через минуту показался тот же парень, пригласил войти. Небольшой дворик, заросший виноградом, низкий стол. Вышел хозяин — гладковыбритый, в рубашке и в джинсах, человек лет тридцати (это сейчас я понимаю, что тридцати — тогда никакого понятия о связи возраста и внешности я не имел). Но точно помню его лицо, стройную фигуру.
И настоящие тертые джинсы небесного цвета! Джавад отлично говорил по-русски. Строгий и сдержанный, но говорящий охотно и явно довольный знакомством со Столяровым, известной личностью, он казался в этой горной местности инопланетянином. «Это мои юнги», — рекомендовал нас Столяров. Нам прислуживали парни, по виду старшеклассники, с почтением исполнявшие тихие приказания Джавада. Что- то необычное царило в этом доме. Во-первых, в тех домах, в которых мы бывали, прислуживали женщины. Во-вторых, как-то уж слишком рабски прислуживали юноши, слишком заговорщицки звучал тихий голос хозяина, словно говорились не простые слова — подай, принеси, унеси, вытри, помой, — а сообщался вместе с ними какой-то иной смысл. Хашем был подавлен. Я снова посматривал на Столярова, он уже не был безмятежен, борода его перестала улыбаться. Из бассейна, который был тут же в углу двора и сверкал глазурью керамической плитки (в точности такой же был облицован туалет в нашей школе), принесли прохладный арбуз. Слуга срезал верхушку и унес после объяснения хозяина, что эта часть плода предназначается Богу. Мы получили по скибке. Джавад тем временем омыл руки и стал перелистывать книгу, врученную ему Столяровым. Наконец он что-то сказал, и слуга вынес полотенце, из которого Джавад выпростал пачку денег. Марганцевого цвета двадцатипятирублевками он отсчитал Столярову тысячу. Мы не могли оторваться от пальцев Джавада, с красивыми овалами крупных ногтей, медленно хрустящих купюрами. Вид денег, кажется, успокоил Хашема, он шевелил губами, считая. Столяров был взволнован. Он попросил газету, чтобы завернуть заработок.
— В этом доме газет не было три века, — улыбнулся Джавад. — И, надеюсь, не будет никогда.
Вместе с нами в лагерь спустились слуги Джавада и забрали оставшийся священный груз.
— А что это за человек — Джавад, кто он? — спросил я вечером у костра Александра Васильевича.
— Джавад — потомственный суфий, суфийский шейх. Те парни — его ученики, мюриды, дервиши, отказавшиеся от самостоятельной жизни для того, чтобы постичь Бога. Джавад содержит ханаку: зимой в его доме собираются дервиши со всех концов Талышских гор и Мугани. Жалко, но у него скоро возникнут проблемы с Макиевским.
«Суф!» — восклицали мы после того похода, когда сталкивались с чем-то заслуживавшим восхищения.
«Суф!» — говорил я отныне, провожая взглядом Гюнель, узкие ее бедра, поражавшую высотой грудь.
И еще. Такое певучее, ошеломляющее ясностью и страстью выражение лица, пугающее своей природной дикостью, как у того дервиша, встреченного нами в горах, я потом однажды обнаружу у Хашема много лет спустя.
Глава двенадцатая
ЗАПОВЕДНИК
Как добраться от Ширвана до Баку? — Нет ничего проще. Достаточно выйти на сальянскую трассу рано утром, взмахнуть рукой, отшатнуться от вильнувшей машины, мчащейся с включенными еще фарами, — Ford Transit, Volkswagen или «Газель» тормознется, сдвинешь за собой дверь — «Салам!» — схватишься от рывка за сиденье, отряхнешь брючины от придорожной пыли, увидишь, как разбегается резко степь за окном, дрожит вблизи и вдали — ползет величаво, закругляется плоскостью великого немого гончара; свет теплеет из сумерек, расходясь повыше зарей. В маршрутке царит единение — сельчане, все как один в новеньких костюмах, выглаженных, открахмаленных до хруста рубахах, герои опрятности, закуривают одновременно, не вразнобой, и водитель спешит не отстать: сельчане мчатся в Баку, малознакомую столицу, единственное место заработка.
Директор ожерелья заповедников — немец из Восточной Германии по фамилии Эверс. Ездит на стареньком джипе с иностранными номерами. Нянчится с ручной злобной макакой, паясничающей на заднем