санкции на прослушивание телефонных разговоров. А, учитывая, что прослушивание велось два года, что у меня менялись номера телефонов на работе и что существует еще и домашний телефон, их должно быть немало. Ведь по закону санкция на прослушивание дается на полгода и на конкретный номер телефона.
Есть все основания считать, что упорное нежелание приобщить к делу магнитофонные записи разговоров и представить судебные санкции на прослушивание связано с тем, что таких санкций просто нет и прослушивание было незаконным. В этом убеждает и ответ на мой запрос заместителя руководителя Департамента контрразведки ФСБ от 7 июня 2003 года, утверждавшего, что сведения, прослушивался ли мой телефон, кто и когда это санкционировал, составляют государственную тайну. Иными словами, он даже в общей форме не рискнул сказать, что санкции были получены.
Между тем Мосгорсуд, в котором рассматривалось дело, в ответ на мой запрос, видимо, по чьему-то недогляду, ответил 28 апреля 2003 года, что у него «сведения о проведении оперативно-розыскных мероприятий — прослушивании телефонных разговоров в отношении Вас отсутствуют». Абсурд: сведений о прослушке нет, но ссылка на них в приговоре как на доказательство моей виновности есть. При этом нужно иметь в виду, что московские районные суды секретные дела не рассматривают, а, следовательно, районный суд не мог дать санкцию на прослушивание телефонов.
Если к вышесказанному о содержании записанных ресторанных бесед и телефонных разговоров между мной и Чо Сон У добавить, что, как установлено в суде, за все время «плотного и круглосуточного» наружного наблюдения с января 1996 года не было зафиксировано ни единого случая передачи мною Чо Сон У каких-либо бумаг, пакетов или свертков или получения их от него, то признание меня судом шпионом можно рассматривать как пощечину профессионализму сотрудников Управления контрразведывательных операций ФСБ. Логичным было бы предположить, что в целях защиты мундира они будут всячески отстаивать мою невиновность. Иначе получается уж очень не складно: более двух лет следили за шпионом и не зафиксировали ни единой передачи хоть какого-нибудь документа или получения хоть одного рубля. Более двух лет прослушивали телефоны и не услышали никакой изобличающей информации. Пытались записать разговоры, но мало того, что они оказались обычным ресторанным трепом, так экспертиза еще и не признала голоса на этих записях как принадлежащие мне и Чо Сон У. Сами же просили меня встретиться с Чо, а встречи оказались конспиративными.
Чем же тогда занимались сотрудники? Как же они слушали, записывали, наблюдали? Каков же уровень их квалификации, если не обнаружено ничего, кроме самих встреч, которых я ни от кого не скрывал и никогда не отрицал?
Но логика оказалась иной. Чо Сон У был немедленно объявлен «персоной нон грата», и ему было предложено покинуть Россию в течение 72 часов как задержанному с поличным при действиях, несовместимых с его дипломатическим статусом, что он и сделал, вылетев через пару дней в Лондон.
Знал ли я о том, что за мной ведется наблюдение? Чувствовал ли какой-то повышенный интерес к себе? Однозначно могу ответить: нет. Хотя сейчас на некоторые события вокруг себя смотрю иначе. Например, окна кабинетов, занимаемых сотрудниками корейского отдела в «гастромиде» (так называли между собой в МИДе служебное здание, на первом этаже которого расположен Смоленский гастроном), выходили на Арбат, на торец основного здания. И вот однажды весной 1998 года Сергей Семенов, первый секретарь отдела, показал мне неприметные светлые «Жигули-пятерку» с людьми внутри, которая стояла на углу Арбата и Садового кольца возле высотки. По его словам, из машины периодически кто-то выходил и, пройдясь, снова садился. Когда одна машина уезжала, на ее место сразу вставала другая такая же, и все продолжалось: кто-то выходил, потом снова садился. Эти машины стояли весь день в течение нескольких месяцев при том, что посторонние машины на мидовскую стоянку не допускались.
В дальнейшем, заходя в этот кабинет, я тоже стал обращать внимание на эту странную машину. Все было действительно так, как говорил Сергей и другие его соседи по кабинету.
Помню также, как однажды в пустом зале ресторана, где мы обедали с Чо Сон У, за соседний столик подсела шумная компания молодых людей. Это было странно, и их поведение бросалось в глаза, поскольку в большом зале было много пустых столиков, но они выбрали место рядом с нами.
Может быть, и в том, и другом случае это и была наружка?
Выдворение из страны Чо по существу означало, что и моя судьба предрешена, что будет сделано все, чтобы признать шпионом и меня. Этим, на мой взгляд, и объясняется отсутствие в предъявленном мне обвинении так называемой парашютной статьи в виде превышения служебных полномочий, как, например, в деле Григория Пасько. На нее нельзя было даже ссылаться, так как тогда повисло бы в воздухе обвинение Чо Сон У в шпионаже.
Месяца через полтора, завершив все дела в Москве, в Сеул вылетела его супруга с дочкой, которая к этому времени уже весьма прилично говорила по-русски и всерьез подумывала о продолжении учебы в Московской консерватории. При прохождении таможенного контроля их багаж — багаж семьи дипломата — был досмотрен под видеокамеры журналистов, и из него была изъята виолончель как не подлежащая вывозу из России. Глядя на растерянное лицо дочери Чо на экране телевизора, у меня не создалось впечатления, что когда-нибудь у нее появится желание вновь оказаться в Шереметьево.
Я этот сюжет смотрел уже в «Лефортово».
Следствие
В «Лефортово» меня привезли прямо из дома. Рассвет только занимался, когда машина подъехала к массивным воротам тюремного шлюза. После того, как внешние ворота закрылись, открылись внутренние, и «Волга» подрулила к подъезду современного здания, никак не напоминавшего тюрьму, как я ее себе представлял. Это и не была, собственно, тюрьма, а примыкающий к ней корпус, занимаемый Следственным управлением ФСБ. С сотрудником, проводившим обыск, мы поднялись на второй этаж, прошли по пустому коридору и оказались в одном из кабинетов. Первое, что бросилось в глаза, — большой портрет Дзержинского на стене над большим письменным столом, на котором в свою очередь стоял бронзовый бюст «железного Феликса». Тогда я еще не знал, что это атрибутика любого кабинета этого ведомства.
Встретивший меня там грузный человек лет пятидесяти изображал из себя саму любезность, широко улыбался, поздоровался за руку и представился как начальник отдела Следственного управления ФСБ Николай Алексеевич Олешко. То, как он меня встретил, напоминало обстановку, когда приходишь на встречу в другое учреждение с чиновником твоего уровня. При этом он непрерывно жевал жвачку, стараясь, видимо, чтобы следы его ночного времяпровождения не были очевидными для меня. В то время мне было неизвестно, что Олешко — знаменит еще с 70-х годов по работе в Западной группе войск как мастер по фабрикации шпионских дел, что и обеспечило ему продвижение по службе, несмотря на то, что обвиненные им люди через двадцать лет были реабилитированы.[23]
Начатая им беседа тоже напоминала разговор двух чиновников. Мы, мол, работаем в одном направлении, МИД и ФСБ всегда сотрудничали и сотрудничают, и в этом смысле мы являемся коллегами. Нам нужно разобраться в одном вопросе, связанном с южнокорейским посольством в Москве, и мы рассчитываем на ваше содействие и сотрудничество.
Вопросы, которые он начал задавать после такого вступления, вроде бы были элементарными, с очевидными для меня ответами. Кого из сотрудников южнокорейского посольства я знаю и с кем контактирую, встречаюсь ли я с советником Чо Сон У, которого я назвал среди своих контактов, могу ли я узнать его при встрече или по фотографии, не предлагал ли он или кто-то другой мне работать на южнокорейскую или какую-либо другую разведку. На все вопросы, кроме последнего, я ответил положительно.
— А зачем он приходил к вам вчера вечером?
Я рассказал, что Чо Сон У периодически бывает у меня дома, а вчера это было связано с интересом посольства РК к причинам очередного срыва поездки в Сеул О. Н. Сысуева. Сказал, что изложил Чо единственно известную мне официальную версию произошедшего, которую излагал ранее и другому советнику посольства.