верхних нарах. — За диверсию арестовали. Жил я, конечно, в колхозе. Сказали, что мало работаю для колхоза и почти все время провожу на своем участке. Знаешь, советская власть выделила колхозникам участки, которые они могут обрабатывать в свободное время для себя, Урожай с этих участков разрешается продавать на колхозном рынке. Это, конечно, очень хорошо. Но они сказали, что я слишком много работаю на своем огороде и скоро стану кулаком. Какой из меня кулак? Ну скажи, какой я кулак, если в доме у меня есть нечего? Но они сказали, что я вредитель, и дали десять лет. Теперь я здесь. Не подумайте, что я жалуюсь на советскую власть, Боже упаси, здесь мне хорошо. Дома у меня никогда не было такой удобной, чистой постели. Еда здесь тоже намного лучше колхозной. И подают ее прямо к кровати. Здесь мне хорошо, лучше, чем дома. Я не жалуюсь на советскую власть, Боже упаси, лишь бы разрешили остаться здесь в больнице. Мне тут хорошо.
Сначала Гарин был настроен враждебно. О себе ничего не рассказывал. Все наши беседы касались в основном войны, антисемитизма, сионизма и коммунизма. Когда я слушал его, мне иногда казалось, что передо мной следователь из Лукишек. Сионизм и антисемитизм, — объяснил мне Гарин, — это две стороны одной медали. Антисемитизм — это расистский, националистический пережиток прошлого, и то же можно сказать про сионизм. Сионисты фактически повторяют утверждения антисемитов и помогают им. Антисемиты говорят: «Евреи — в Палестину», и сионисты вторят им. Что «сионист — агент империализма», было для Гарина аксиомой. Наши беседы превратились в споры, очень бурные споры.
Однажды Гарин отчитал меня за «постыдное унижение» перед антисемитами. Он слышал мои разговоры с поляками и обратил внимание, что мы пользуемся словом «жид». «Жид, — сказал Гарин, — это оскорбительное слово, которое употребляют только антисемиты, и в Советском Союзе оно запрещено. И вот я, сионист, гордящийся якобы своим еврейством, не только позволяю полякам говорить «жид», «жидовский», но и сам в разговоре с ними без зазрения совести произношу это антисемитское ругательство. Разве это не доказательство, — с воодушевлением утверждал Гарин, — что сионизм и антисемитизм — союзники?»
Я как мог объяснил Гарину, что если в России слово «жид» звучит оскорбительно, то в Польше оно является обычным словом и польские антисемиты, желая выказать свое презрение, говорят «еврей». Гарин выслушал меня, но не согласился. «Это талмудизм, — сказал он. — Слово «жид» является антисемитским на всех языках, и вы разрешаете его употреблять и употребляете сами только из-за общности целей антисемитизма и сионизма».
Бурные споры, хотя и на другую тему, были у Гарина с инженером-диверсантом. Инженер сказал, что немцы могут дойти хоть до Печоры, ему терять нечего. Гарин набросился на него со всей силой своего красноречия. Вот смотри, — сказал он. — Я тоже заключенный, тоже страдаю. Но мои личные страдания не лишают меня рассудка. Я желаю победы советской армии. Фашизм представляет смертельную опасность для человечества. Если падет Советский Союз, будут уничтожены все достижения революции. Ты забыл все хорошее, что сделала для тебя родина, и теперь, в минуту опасности, готов ей изменить? Инженер не хотел продолжать разговор. Видно, испугался. Хотя в лагере заключенные обычно не остерегаются в разговорах (что еще можно им сделать?), но и здесь не вредно помнить: «Язык мой — враг мой». Инженер сказал, что Гарин его неправильно понял, и чуть слышно пробормотал: «Змея, паразит» — два слова, которыми часто пользуются не только лагерники, но и все советские люди.
Как-то в барак прибыла инспекционная комиссия. Инженер сказал, что неожиданный визит вызван анонимкой на женщину-врача, ответственную за наш барак. Врач была заключенная-эстонка, средних лет, высокая, с красивыми чертами лица. Больные говорили, что она благоволит к эстонцам и держит их в больнице якобы для обследования.
Вместе с комиссией приехал начальник лагеря. Он обратился к больным с вопросом, готовы ли они, по собственному желанию, выйти на работу, так как на строительстве острая нехватка рабочих. Ответом было глухое молчание. Начальник ушел. Мы, новички, не могли скрыть своего удивления этим странным призывом. Если мы больны, как можно призывать нас выйти на работу? — спросили мы. Инженер смеялся и извергал ругательства. Еще увидите, чем все кончится, — сказал он.
На другой день после комиссии Гарин рассказал мне о своей жизни.
Не думайте, Менахем Вольфович, что вы первый, с кем я спорю о сионизме и социализме. Глядя на вас, я вспоминаю дни своей молодости в Одессе. Как мы спорили тогда о сионизме! Знаете, сколько лет мне было, когда я вступил в партию? Я стал большевиком в семнадцать лет.
В гражданскую я служил в Красной гвардии, воевал с белыми. Побывал в плену. Белые меня били, подвергли страшным пыткам, но не сумели вытянуть ни слова. Они грозили расстрелять меня как собаку, и наверняка расстреляли бы, если бы им не пришлось бежать в панике. После войны я занимал высокие посты в компартии Украины. Был молод, много работал, силы и душу отдавал партии. Это было время! Я работал в партии и учился в университете. Потом переехал в Харьков, позже — в Киев. Несколько лет проработал в секретариате компартии Украины, был назначен на пост генерального секретаря ЦК КП Украины. С этой должности меня перевели еще выше: я переехал в Москву и стал заместителем редактора газеты «Правда».
В 1937 году, когда все они с ума сошли, была арестована моя жена. Я вам ничего еще не рассказывал о своей жене? Мы познакомились в университете. Она тоже была членом партии, очень активным. Она нееврейка, но какое это имеет значение? Мы хорошо ладили, у нас родились сын и дочь. Жена помогала мне, я помогал ей. Она занималась наукой, и очень успешно. Преподавала в университете, потом в институте красной профессуры. Это особое учебное заведение для будущих университетских профессоров. Жена добилась больших успехов — стала профессором. В 1937 году ее неожиданно арестовали
Я не знал, что делать. Надеялся, что жену вскоре освободят. Ведь она была таким преданным членом партии! Меня не трогали, я продолжал работать в «Правде». Однажды меня пригласили в Наркомат внутренних дел. Я ожидал ареста, но ошибся. Офицер НКВД сказал, что ему поручено немедленно доставить меня в кремлевскую больницу, там я встречусь с женой. Я спросил, что случилось. Он ответил, что ему ничего не известно. Он должен отвезти меня в Кремль для встречи с женой.
Жена выглядела очень плохо, но улыбалась и сияла от счастья. Она рассказала, что следователь обвинил ее в троцкизме и требовал признания вины. Жена ни в чем не призналась. Она никогда не была троцкисткой. Следователь пригрозил, что она сгниет в тюрьме. Жена впала в отчаянье и решила покончить с собой, но перед этим написала письмо Сталину в котором просила его об освобождении и возвращении партбилета, так как она всегда была и остается преданной коммунисткой.
Письмо — бывают же чудеса! — попало прямо к Сталину. Тогда было послано много личных писем Калинину, Сталину, Молотову, Орджоникидзе, Ворошилову, но чаще всего они оставались без ответа Письмо моей жены дошло до адресата. Сталин распорядился о ее переводе из тюремной больницы в кремлевскую. Лучшие врачи спасли ей жизнь. Сталин приказал вернуть ей партбилет. Прошло несколько дней. Она терпеливо ждала. Из Центрального Комитета поступил запрос, получила ли она билет. Жена ответила отрицательно. Назавтра к ней явился секретарь орготдела, извинился и вручил партийный билет «по личному распоряжению товарища Сталина».