У блата много ступеней. Заключенный заинтересован в хороших отношениях с бригадиром; бригадир угождает прорабу; оба они заискивают перед нормировщиком. Сорочка с воротником часто переходит из рук в руки, от одного должностного лица к другому. Иногда может повлиять махорка, часто делает свое дело краденая вещь; но главное — разницу между нормой, установленной «партией и правительством», и фактически выполненной работой, определяет взаимный страх. В бригаде всегда имеются люди, которых боится бригадир; прораб часто боится бригадиров; нормировщик — тоже заключенный, и тоже не свободен от страха перед некоторыми людьми, находящимися внизу иерархии. Взятки и страх рождают вечный и всеобщий блат. Советской же статистике достаются цифры выполненной работы с поправками блата.
Неужели советское правительство не в состоянии справиться с этим массовым заговором? Нет, не в состоянии. Блат, правда, в конце концов обнаруживается. Становится известно о кубометрах земли, выкопанных в отчетах, о шпалах, погруженных на бумаге или о кривобокой и косой железной дороге. Бригадиры и прорабы получают дополнительные сроки, но блат непобедим. Ведь он раскрывается только в конечном итоге, а до тех пор надо жить. Это одно из внутренних противоречий новою рабства; лагерник превратился в рабочую скотину, но именно это и его желание выжить во что бы то ни стало срывает все планы и расчеты проектировщиков государственного строительства.
Кому поручен непосредственный контроль над рабсилой? В моем лагере большая часть административных должностей была занята уголовниками. В результате политический заключенный попадает в полную зависимость от уголовников, всегда презирающих интеллигентов и находящих особое удовлетворение в их унижении.
В царское время революционеры всегда боролись за особые права политзаключенных. В Советском Союзе статус политического заключенного ликвидирован, но равенства между ними и уголовными не возникло. Привилегия политического в «стране победившего социализма» — быть голоднее голодных, униженное униженных.
— Эй, комендант, у меня вещи пропали.
— Кто взял?
— Не знаю, исчезли вещи.
— Что ты хочешь от меня? Куда сам смотрел?
— Я спал, ничего не чувствовал.
— Так кто тебе виноват? Надо было стеречь.
— Но ведь ты комендант, ты обязан стеречь.
— Я ничего не видел, отвяжись.
Такой диалог произошел у меня с комендантом барака назавтра после первого дня работы. Утром я не услышал сигнал и проснулся от крика: «Вставай! Подъем!» Я открыл глаза и посмотрел на мешок у изголовья. Мне показалось, что мешок сильно похудел. Пощупал его, открыл. Да, большая часть моего имущества исчезла.
«Отнимут, все отнимут, увидишь», — вспомнил я слова охранника на пароходе.
Его слова оправдались не полностью. Взяли не все. Пока…
Мы продолжали таскать шпалы. Покончили с этим, принялись за длинные рельсы. Работа была очень тяжелая, но зато коллективная, с определенным ритмом и даже шутками.
Из рельсов мы соорудили что-то вроде моста — вверх по крутому берегу. По бокам приладили два стальных каната. По команде шесть человек с каждой стороны брались за канаты и медленно двигались вверх по мосту к вагонам. «Разом!» — кричал бригадир; «Разом!» — кричали мы. Но тут же воздух оглашали традиционные русские ругательства с нововведениями, привнесенными революцией. «Тащи! — кричал один. — Ты почему не тянешь, паразит?» — «Сам паразит, змея! — отвечал другой. — Сам не тянешь». Если кто оступится, остальные хохочут. «Разом!» — и рельс ложится на ровную площадку. Ему, рельсу, тоже достаются отменные ругательства.
Бывший заместитель редактора «Правды» тоже таскал рельсы. Больное сердце, постоянная температура, частый пульс не освобождают заключенного, тем более КРТД, от работы. «Кто не работает, тот не ест». Гарин тянул канат из последних сил. Урки смеялись над ним: «Скольких отправил на тот свет, жид, пока сам сюда не попал? Там у тебя были силы, а здесь нет, а?» Гарин молчал. Урки не отставали. Изо дня в день, на советской земле заместителя редактора «Правды» обзывали жидом. Не по-польски, а по-русски.
После каждых десяти дневных смен работы мы получали не выходной, а… десять ночных смен. Работа в ночную смену отнимала еще больше сил. Во время перекуров многие засыпали; если бригадир или прораб не в состоянии были их добудиться, в дело шел ружейный приклад часового. Но и ночью, даже белой, не обходилось без блата.
Как-то ночью меня пробрал озноб. Утром мы с Гариным отправились к лекпому. Под наблюдением советского стража здоровья измерили температуру. У меня оказалось около сорока.
— Ступай в барак, — сказал лекпом. — Сегодня можешь не выходить на работу.
— Сегодня? — удивленно переспросил я. — Только сегодня?
— А ты что думал? — ответил лекпом. — Сразу отправлю в больницу? Приходи завтра, измерим температуру.
— А ты что делаешь с градусником? — закричал лекпом Гарину. — Меня хочешь обмануть? Ты…
Гарин поправил градусник под мышкой.
— Градусник не так стоял, — сказал он. — Я не подгоняю. Он может подтвердить, — кивнул Гарин на меня, — что в больнице у меня все время была высокая температура.
Гарину действительно не нужно было ничего делать, чтобы ртуть поднялась до тридцати восьми градусов. Посмотрев в большие, блестящие глаза Гарина, любой неспециалист мог понять, что перед ним тяжело больной человек. Но в советских лагерях наряду с детскими сроками (три года) существует и детская температура. 38 градусов? Какая это температура?
— Иди работать, — сказал лекпом Гарину.
Три дня пролежал я на нарах с высокой температурой в компании клопов. Впервые с момента ареста мне стало жалко себя. На четвертый день градусник показал тридцать семь и одну.
— Сегодня ночью выйдешь на работу, — сказал лекпом.
— Сегодня ночью? У меня три дня подряд была высокая температура, я очень ослаб и должен, по крайней мере, еще день полежать.
— Нельзя, выйдешь на работу.
Я продолжал протестовать.
Лекпом не выдержал и закричал:
— Думаешь, мне приятно посылать тебя на работу? Я знаю, что ты слаб, но я сижу четыре года и должен отсидеть еще четыре. Начальник ругается, что я освобождаю слишком часто. Знаешь, чем это пахнет? Завтра меня, могут обвинить во вредительстве! Пошел работать, не подохнешь. Из-за тебя еще навесят новый срок.
Я вышел на работу. «Сколько раз организм может выдержать такое лечение?» — спрашивал я себя. Но и лекпом — лагерник, его тоже можно понять.