которых судьба тоже забросила в Петров, никого из одноклассников никогда не встречал. Стало быть, Давида он не видел почти сорок лет, но, что характерно, узнал сразу. Как вошел в гостиную ('залу', как предпочитал называть ее Вася), увидел, так и узнал, ни на мгновение не усомнившись, что перед ним именно Давид. Они ведь были друзьями едва ли не с пеленок. Жили в соседних домах, дружили семьями… И в гимназию поступили вместе, в нарушение правил тогдашнего Минпроса, пятилетками, так что отстаивать свои права – где головой, а где и кулаками – им тоже пришлось вместе. А потом (сразу после окончания гимназии) отец Вадима получил должность в Итиле, и Реутов поступил в Хазарский университет, а Давид остался в Саркеле, а затем – по слухам – и вовсе уехал со всей семьей в Аргентину. И, как говорится, с концами, потому что еще через два года Россия и Аргентина оказались по разные стороны фронта. Гораль.[7]
– Здравствуй, Вадик! – Давид Казареев, кажется, за прошедшие годы ничуть не изменился. Ну, то есть, 'повзрослел', конечно, забурел, что называется, но, по сути, не то, что стариком – 'Ладно, какие наши годы! Не старики еще' – но и на свои законные пятьдесят два совершенно не выглядел. Не высокий, поджарый, и, по всем признакам, крепкий и даже сильный, он смотрелся просто великолепно, и одет был тоже, как говорится, с иголочки. Денди, пся крев!
– Привет, Давид! – ответил Реутов, раздвигая губы в технической улыбке и делая шаг навстречу. – Сколько лет, сколько зим! Действительно сюрприз!
На самом деле, ему было отнюдь не весело, но Реутов еще не знал, что это только цветочки. По- настоящему паршиво ему стало, когда рядом с сердечно улыбающимся Давидом материализовалась высокая – даже без шпилек, наверняка, на полголовы выше Казареева – ухоженная заморская дива максимум лет двадцати пяти отроду, оказавшаяся ко всему прочему не дочерью, как Вадим, было, подумал, а женой Давида.
'Вот ведь…' – Реутов вдруг со всей ясностью увидел себя глазами этой красивой блондинки: помятый, небритый и сильно выпивший мужик за пятьдесят. Типичный неудачник… А то, что он доктор и профессор особого значения в данном случае не имело. Достаточно было взглянуть на бриллианты, которые с характерной небрежностью богатых людей носила Лилиан Казареева, чтобы догадаться, что принадлежит она, как и ее муж, к той самой прослойке, которую в Аргентине величают на английский лад High society, а в России, соответственно, высшим обществом.
– Вадим, – сказал Вадим, протягивая даме руку.
– Лилиан, – высоким, чуть более звонким, чем надо голосом произнесла в ответ женщина и улыбнулась.
– Извини, Вадик, но Лили по-русски не разумеет, – усмехнулся Давид, разводя руками.
– Ну, по-английски-то она говорить умеет? – почти зло спросил Вадим, переходя на 'язык врага'. – Впрочем, я, как ты, может быть, помнишь, могу и по-франкски.
Кофеин, глюкоза и никотин – его малый, так сказать, джентльменский набор, но ничего лучше Реутов пока не придумал. Не антидеприсанты же, в самом деле, жрать?
'Не дождетесь!' – хотя, если подумать, вероятно, и это тоже не было выходом из положения. И утешать себя мыслью, что это все-таки не таблетки, было глупо. Еще лет пять назад хватало одной маленькой чашечки кофе, да и тот был не так чтоб уж очень крепок. И первую утреннюю папиросу Реутов обычно закуривал, уже выходя из квартиры. А теперь вот целый кофейник, и заварен кофе так, что еще немного и будет гореть, как спирт, или взрываться, как динамит. А помогает слабо. Вот в чем дело.
Мысль о спирте оказалась, однако, очень кстати. Вадим отбросил книгу, которую так и не начал читать, и, выключив бритву, пошел в гостиную. Коньяка в бутылке оставалось еще достаточно, и, плеснув себе во вчерашний стакан на треть, он залпом – не смакуя – проглотил чудный, по всем признакам, но так и не распробованный напиток, и, только после этого, почувствовал какое-никакое, но облегчение.
'Алкоголик', – почти равнодушно констатировал он, но факт тот, что ему заметно полегчало. Теперь можно было и добриться. Добриться, допить кофе, выкурить еще одну папиросу, и найти, наконец, в себе силы, чтобы жить дальше.
'Вопрос, зачем?'
Реутов провел пальцами по лицу, проверяя качество сегодняшнего бритья, и решил, что вполне. Чувствовал он себя теперь гораздо лучше, так что можно было бы и 'в присутствие' отправиться. Однако, взвесив все
'Хуй с ним, с университетом', – с привычной для своих внутренних монологов грубостью подумал Реутов и, всполоснув 'турку' под краном, начал колдовать над новой порцией кофе, которую варил уже никуда не торопясь, и, значит, по всем правилам.
Решение не ехать в университет далось ему тем более легко, что никакой формальной необходимости в этом не было. Свои курсы он на этой неделе уже отчитал, и встреч каких-нибудь, особенно важных, назначено на сегодня не было, так что Реутов, и в самом деле, мог без особого ущерба для дела (и для собственной репутации), в университет не ходить.
'Один день вполне могут обойтись и без меня. Им же лучше'.
'И мне тоже'.
Вчерашний день совершенно выбил его из колеи. Вот совершенно. И дело было даже не в том, что сломан был привычный, как борозда для старого слепого мерина, распорядок жизни, а в том, что вчерашние нежданные встречи поставили перед ним – со всей жестокой очевидностью – те самые 'проклятые' вопросы, которые Реутов старательно обходил уже много лет подряд. Обходил, уходил от них, старался не замечать и уж тем более не формулировать, потому что интуитивно чувствовал заключенную в них опасность. Для своего рассудка, для своей потрепанной души опасность, поскольку, сформулируй он эти вопросы, пришлось бы, пожалуй, и отвечать. Однако относительно ответов существовала высокая вероятность, что они не будут, скажем так, комплиментарны. Это если мягко выразиться, используя любимые русской интеллигенцией эвфемизмы. А если, не стесняясь в выражениях? По-мужски, так сказать?
Реутов заставил себя залезть под душ и с мазохистским остервенением, неожиданно поднявшимся в душе, включил холодную воду. И черт его знает, может быть, коньяк и кофе, наконец, сработали, а может быть, и впрямь ледяная вода посодействовала, но когда, выйдя из ванной, он допивал на кухне кофе, на сердце было уже гораздо покойнее. Вадим даже смог вполне насладиться вкусом и ароматом по уму сваренного кофе, и еще толику валашского коньяка себе позволил, но тоже скорее уже из любви к искусству, чем из-за тупой потребности в алкоголе. И уж раз жизнь снова задалась, то и вместо привычного 'беломора', Вадим закурил одесские 'сальве', блок которых вместе с коньяком вручил ему 'обязанный по гроб жизни' профессор Ляшко. Реутов и сам теперь не мог сказать, почему написал тогда на книгу Ляшко положительный отзыв, но факт – написал. А книга эта – 'История психологии в ХХ столетии' – была, на самом деле, более чем средняя, и цена ей была – вот уж точно! – две бутылки коньяка да блок одесских папирос. 'Стоящая' одним словом книга.
В конце концов, Реутов пошел на компромисс. В университет он действительно не поехал, но и дома, по здравом размышлении, тоже не остался – решил, что просто спятит. Идея 'никуда не выходить' и, значит, продолжать ковыряться в себе, как какой-нибудь юноша Вертер, была явно не из лучших. Так что, одевшись 'а-ля либеральный интеллигент' – джинсы из Новой Голландии, рязанская косоворотка и ордынские кожаные куртка и башмаки – Вадим отправился в психоневрологический институт. Впрочем, не сразу. Хватил еще пятьдесят грамм на посошок, и уже затем, махнув рукой на дорожную службу в лице в конец озверевших в последнее время городовых генерал-майора Некрасова, влез в свой Нево и погнал через весь город (от Московской заставы за Невскую заставу) в Стеклянный городок,[9] в тридевятое царство покойного Владимира Михайловича Бехтерева. Однако бог миловал. Он, бог, как издревле повелось на Руси, жаловал пьяных да убогих, так что Реутов без приключений достиг 'психушки' и, припарковавшись, как барин, во дворе у второго корпуса, уже под проливным дождем, опрометью бросился