интерпретировано ею самой.
— Он начал писать совсем по-другому, — рассказывала Эми. — До того всегда думал,
Пиком вечера стала мольба, сорвавшаяся с уст Эми, когда я уже стоял в дверях, готовый уходить. Немного раньше я попросил у нее конверт, обыкновенный почтовый конверт и вложил в него всю имеющуюся у меня наличность, оставив себе только на такси. Мне показалось, так ей будет легче принять деньги. Отдавая конверт, я сказал ей:
— Возьми. Через несколько дней я пришлю тебе чек и хочу, чтобы ты его использовала.
На лицевой стороне конверта я написал свой адрес в Беркшире и номер телефона.
— Не знаю,
Вопреки моим ожиданиям она не стала возражать, а просто протянула руку и взяла конверт, а потом, впервые за вечер, расплакалась.
— Натан, — сказала она, — а тыне мог бы стать его биографом?
— Эми, я совершенно не представляю, как это делают. Я не биограф. Я романист.
— Но разве этот кошмарный Климан — биограф? Он шарлатан. Обольет грязью всё и всех и выдаст это за правду. Он хочет лишить Мэнни честного имени — но и этого мало. Он хочет устроить судилище над писателем, как у них теперь принято. Предъявить счет за каждый мельчайший проступок. Руша чужие репутации, эти мизерные ничтожества получают свои мизерные знаки внимания. Рассуждают о человеческих ценностях и обязательствах, нормах и правилах, но все это сплошной камуфляж, прячущий омерзительную изнанку. Неужели, если ты стал творцом, всем так интересны твои провинности? Почему надо лицемерно удивляться, что творцы — из плоти и крови? Ох, Натан, у меня выросла эта жуткая опухоль, и я потеряла способность здраво соображать. Общаясь с этим человеком, я наделала много ошибок, непростительно много — даже если и брать в расчет опухоль. А теперь мне от него не избавиться.
— Может, мне задержаться? — спросил я. — Хочешь вернемся в комнату?
И мы вернулись к ней в кабинет, где она снова села за стол и поразила меня, сказав напрямик (без единой слезинки): Мэнни спал со своей сестрой.
— И сколько это длилось?
— Три года.
— Как им удавалось скрывать это на протяжении трех лет?
— Не знаю. Помогала изворотливость всех влюбленных. Удача. Они скрывали свою любовь с той же страстью, с какою ей предавались. И без всяких угрызений. Я влюбилась в него, так почему ей было не влюбиться? Я была его ученицей, больше чем вдвое моложе — и он это позволял. Позволил и
Значит, вот в чем состоял сюжет романа, который ему не давался, и причина того, что он не давался, причина заявленной невозможности публикации. За все годы, что Лонофф был с Хоуп, сказала мне Эми, он ни разу не упоминал о сестре и уж тем более не написал ни слова об их незаконной юношеской любви. Когда друг семьи застал их вдвоем и скандальная связь стала известна соседям в Роксбери, родители тайком увезли Фриду в Палестину, чтобы она могла начать жизнь заново в нравственно чистой среде первопроходцев-сионистов. Всю вину возложили на Мэнни, которого объявили злодеем, соблазнителем, преступником, навлекшим на семью позор, и бросили его, семнадцатилетнего, в Бостоне — выживать в одиночку и заботиться о своем пропитании. Останься он с Хоуп, так и писал бы свои изумительные, геометрически совершенные короткие рассказы и никогда даже близко не подошел бы к попытке выставить напоказ свой тайный позор.
— Но когда связь с молоденькой девушкой снова отторгла его от семьи, — рассказывала Эми, — когда хаос вторично вторгся в его подчиненную строжайшей дисциплине жизнь, все было разрушено окончательно. Брошенный родителями в Бостоне, семнадцатилетний, без денег, с грузом обрушенных на него проклятий, он — хотя справиться с этим было чудовищно трудно — нашел в себе силы стать человеком, полностью противоположным тому, кого они прокляли. Во второй раз он сам ушел из семьи, и ему было далеко за пятьдесят, и он никогда от этого не оправился.
— Именно так он писал о себе семнадцатилетнем, — сказал я, — но это не то, что он
Моя уверенность вызвала в ней смятение:
— Но зачем бы я стала врать тебе?
— Я просто гадаю, все ли ты помнишь. ТЫ говоришь, он рассказал тебе все это и ты знала об этом еще до того, как он начал писать роман.
— Узнала, когда книга стала сводить его с ума. Нет, раньше я ничего не знала. Не знал никто, с кем он общался, став взрослым.
— Тогда непонятно, зачем он все это открыл, почему просто не сказал: «Сюжет сводит меня с ума, потому что мне не представить его в реальности, потому что я задумал нафантазировать то, что не вмещает фантазия». Он хотел справиться с задачей, которая оказалась ему не под силу. Описывал не то, что когда- то сделал, а то, чего не делал никогда. И на этом пути был не первым.
— Я знаю, Натан,
— Правда? Опиши обстоятельства, при которых он рассказал тебе, что книга, над которой он работает, в отличие от всего, что он писал раньше, строится на основе его биографии. Вспомни время и место. Вспомни слова, которые он произнес.
— Все это было сто лет назад. Как я могла бы помнить?
— Но если это был страшный секрет, который долго его мучил — или долго был вытеснен из сознания, — признание стало бы чем-то вроде исповеди Раскольникова Соне. После всех долгих лет, когда он пытался заглушить в себе память о семейном скандале, его признание прозвучало бы незабываемо. Так расскажи, каким оно было. Расскажи, каким было это его признание!
— Прекрати на меня кидаться! Зачем ты это делаешь?
— Эми, никто на тебя не кидается. И уж, во всяком случае, не я. Послушай меня, пожалуйста. — На этот раз я сознательно сел в кресло Лоноффа («А, это ты!») и разговаривал с ней как бы сидя на его месте. — В основу придуманного Мэнни сюжета об инцесте легла не его жизнь. Это было бы невозможно. Источником послужила жизнь Натаниеля Готорна.
— Что?! — вскрикнула она, как будто я ее разбудил. — Я что-то прослушала? Кто говорит о Готорне?
— Я. И имею на то основания.