Набрал знакомых прапор
Широкий абажур накрывал своим вишневым светом почти весь стол; за пределами стола чернела тень. Арсакьев сидел в тени, но размахивал руками под лампой; они казались отделенными от тела, как руки кукольника, задрапированного в черное; иногда он резко подавался вперед, и в зону освещения попадали нос и губы. Недовражин был на свету; он слегка наклонился и подпер щеку. И все грустнее, без порыва, возражал; скорей с недоумением, чем зло: ну почему, ну почему же все так глупо вышло? Задумано-то было по-другому! Ведь он историк, а не военный и не швея; его учили не трусы строчить, а развивать науку. Ну да, у Арсакьева есть козыри, и сильные, против правды не попрешь; с научными прорывами беда, согласен. Но кто тут виноват, я спрашиваю вас, кто виноват? Сначала цензура, потом выживание. Ученики – кто в бизнесе, кто за границей. Самый способный ученик Недовражина, Филипп Цветков, второй Эйдельман, работает в банке, занимается этим, пиаром, можно сказать, купается в нечистотах.
– Но послушай, Недовражин! Ты брезгуешь, ты зажимаешь нос. А он эту грязь, из которой история сделана, руками пощупал. Вам нужно, чтобы событие умерло, тогда вы можете его изучать. А пока оно живет, пока от него пахнет потом, кровью, иногда говном, вы его брезгливо обходите: фи, как можно-с!
Мелькисаров помалкивал, слушал вполуха; он понимал, что в этой схватке никто не победит и никто – не проиграет. И терпеливо ждал, когда словесный поток подернется слоем остывающего пепла и можно будет опробовать музыкальную силу СНХ/АНС.
Храм, витиеватый и старинный, но по счастью не суровый, не холодный, обслуживали иностранцы. То ли греки, то ли болгары. Жанна в точности не знала, что значит надпись на табличке – Антиохийское подворье. Но много раз на Пасху, перед освящением яиц, и куличей, и пасок наблюдала, как за храмом бродит жизнерадостный поповский начальник, похожий на великана- волшебника из первой серии кино про Гарри Потера. С черно-седой бородой, непокорными волосами и утробным голосом. Он гулял по тесному дворику, как хороший пловец плавает в двадцатиметровом бассейне – туда-обратно, туда-обратно, а иногда по бесконечному кругу. Время от времени великан останавливался, доставал из кармана рясы булку, приманивал голубей и зычно разговаривал с ними на каком-то южном языке. Иногда звонил мобильный; голуби на всякий случай вспархивали на скат колокольни. Архиерей доставал трубку, шумно сдувал с нее крошки и голосисто отвечал на звонок: «Хр
Сегодня двор был решительно пуст; сырой, похолодавший воздух потянулся за Жанной внутрь теплого храма, качнул огоньки свечей на массивных подсвечниках и в огромных лампадах мутного стекла – синих, зеленых, бордовых. В храме было прохладно и гулко. Две незаметные тетеньки протирали стекла обширных икон, соскребали специальными щеточками маслянистые натеки воска. Третья возилась с ковром: подтягивала его за один конец, за другой, никак не получалось разложить ровно. За свечным ящиком сидела молодая крепкая женщина в платочке, читала толстую старую книгу. Должно быть, писание. Вялый мужчина с длинными волосами благочестиво шатался без дела.
Батюшек в храме не было; Жанна пришла между службами. Она подняла глаза; сквозь проемы, чуть пониже купола, падал медленный свет; несколько косых лучей стекались в общий поток; поток струился вниз и невесомо замирал у царских врат.
В полной, почти непроницаемой тишине раздалось движение, на приступочку перед вратами поднялось три женщины и четверо мужчин; один из них казался крупнее во всех отношениях, и внешне и внутренне, как будто бы он ясно сознавал свое право руководить остальными, а они это право за ним заранее признавали. Крупный выстроил всех в кружок, развернул на пюпитре тетрадочку, внушительно прокашлялся, театрально протер очки и стукнул металлической палочкой о камертон. Поводил камертоном возле уха, как модная покупательница водит надушенным краем кисти перед носом, чтобы настроиться на запах; привзмахнул полноватой рукой, прогудел что-то вроде «ти-та-та», и хор приступил к репетиции.
Не все слова Жанна хорошо различала, да и хор то и дело сбивался; дирижер своим утробным рыком обрывал голоса, заставлял начинать сначала; иногда разряжал атмосферу шуткой, прямо поперек молитвы, они улыбались и продолжали вдохновенно петь. Этот рык и эти шутки чуть-чуть смущали Жанну, но со своим уставом в чужой монастырь не лезь, а в целом было очень хорошо, даже захотелось плакать. Мужской серьезный голос сурово тянул за собой женские – вверх, под купол, к небу; они летели за ним, не всегда поспевали, таяли в световом столбике, снова вспыхивали.
Одна из теток, очищавших свечные потёки, тоже заслушалась; оперлась локтем о подсвечник, застыла античным изваянием.
Зазвонил телефон; не смущаясь молитвенным пением, продавщица книжек и свечей (ну как же, как же тут все правильно называть?) позвала:
– Семеныч! Тут насчет отпевания, подойди.
Хор продолжал репетицию. Пели про благочестивого разбойника, которому (или который?) приносят
Из подсобки вышел веселый мужчина с очень красным лицом и широкими щеками.
– Слушаю. Ваш покойник? Ну покойница, теперь уже без разницы. Во сколько на кладбище? Не на кладбище? А куда же? В кре-ма-то-рий? Э, милая моя, нету такого православного обычая, в крематорий. Ну не знаю, как быть. Твоя покойница, тебе решать. Да. Нет. Ну, имеешь право, имеешь право. Если батюшка прикажет – сделаем. В церкви, мать моя, как в армии, приказы не обсуждают. Хор какой оплачивать будешь – малый или великий? Певцов, говорю, тебе заказывать или старушек наших созовем? Что? Громче, говорю, громче, не слышу!
Хористы взяли какую-то уж совсем запредельную ноту, молитва наполнила храм до краев; широкощекий навалился на трубку, зажал другое ухо ладонью, а все равно никак не мог разобрать, что ему говорят.
Захотелось поскорее отсюда уйти, пока на сердце осталось хоть что-то от начального подъема, как легкое золотое напыление на серебре.
Они переместились на второй этаж, в бильярдную; Мелькисаров медленно, неспешно, разминал гостей, выжигал из них посторонние мысли, психологически готовил к чуду своей музыкальной шкатулки – так он про себя называл теперь комнату, где разместился синтезатор.
В бильярдной тоже сохранился прежний антураж, сановная писательская радость. При входе – клетчатый стол с безразмерными шахматами; в дальнем углу ломберный столик с маленькими креслами, для долгого ночного покера; посередине, под излишне яркой лампой, гордо стоял темнозеленый бильярд с шарами из слоновой кости, похожий на футбольное поле, каким его снимают с вертолета на трансляциях футбольных матчей.
Арсакьев с Недовражиным, не переставая мирно переругиваться, затеяли партию в шахматы; Степан Абагрович, убежденный картежник, наблюдал с непониманием. Недовражин привычно лягнул бизнесменов за то, что сначала легли под бандитов, а потом сладострастно отдались чекистам; Арсакьев смолчал, а Мелькисаров неожиданно сорвался. А помнит Недовражин девяносто первый год, когда закладывалось будущее – на десятилетия? Про вопли своих сотоварищей – помнит? Кто тогда стонал про гуманизм и всепрощение? Не бизнес вопил, это точно. Бизнес деньги учился делать, а с властью говорили – вы. Чего хотели, то и получили. Требовали: сделайте нам красиво! На вопрос – за счет чего? – брезгливо морщились! Клялись на митингах: хотим свободы, свободы, свободы; ничего нам больше не надо, дайте только воздуху в легкие набрать! Набрали. И тут же заныли: да ну ее, эту свободу, желтый дьявол, красный дьявол, денег хотим и покоя, возьмите свободу обратно. Хорошо же; забрали. Вы опять недовольны. Пошли искать третий путь, нашли в итоге пятый угол.
Недовражин отвлекся от шахмат, сел на краешек стула, закрутил ноги косичкой, сплел руки, подался вперед. Грусти нет, есть только ярость; сектантский глаз сверкает. Это что ж, интеллигенты получили нефть и газ, промышленность и земли, и ничего не дали стране взамен? Они подкупали суды и разлагали чиновников? Или может быть, интеллигенты думали о собственном кармане, когда начиналась война и деток наших бросали в пекло? Интеллигенты покупали телеканалы и ставили в эфир разврат и ужас, потоки крови вперемешку с гноем и спермой, потому что это было выгодно? Вот и получите нынешнее время. То, что было