говорил; Недовражин через равные промежутки времени стоически и монотонно повторял: Олег Олегович!.. Олег Олегович, послушайте!.. Уважаемый Олег Олегович!.. Но тщетно. Старика задело за живое, он токовал. Пока внезапно не умолк, как будто захлебнувшись собственным гневом. Раздраженно уставился в окно.
Они катились вниз, вдоль кладбища, по направлению к мосту через мелкую речку; пейзаж был черно- белый, без оттенков; от сухого малоснежного мороза слегка побаливала голова.
Недовражин захватил инициативу. И заполнил салон своим неуступчивым голосом; интонация у него была странная, ровная, без подъемов и спадов, на одной-единственной ноте, речь сливалась в жужжащий поток, как чтение мантры в буддийском храме. Начиная волноваться, он словно бы вытягивал слова; произносил: закрылося, началося, сказалося. Недовражин объяснял, что церковь церковью, а вера верой. Что Бог не идея, а личность. Как только, хотя бы разочек в жизни,
Недовражин! Недовражин! Недовражин! – теперь Олег Олегович не мог проскользнуть сквозь клейкий поток недовражинской речи; не выдержав – распирало! – набрал побольше воздуху в свои небольшие легкие, и на крике направил богоборческий стих поперек богословских восторгов:
Они заговорили параллельно. Бог милостив – а дети гибнут – но райское чувство быть рядом – мировые катастрофы, рак и смерть – дьявол – дьявола нет, есть ужас неизбежного конца… Но едва Василий мягко сбавил скорость и медленно въехал в проем деревянных ворот, как спор замер сам собою. Слишком тяжело темнели старые ели; вокруг было тихо, до звона в ушах; вчерашний снег, схваченный быстрым морозом, податливо крошился под ногами. Железная лопата воткнута в сугроб. Желтый разлапистый веник лежит у порога…
Благодать.
Оглядевшись, они устроились на первом этаже; на второй Мелькисаров почему-то не позвал; сели вечерять. Поначалу вели себя светски, до приторности прилично: передайте, пожалуйста, перец, вам освежить бокал? здоровье хозяина, ну давайте, Мелькисаров, что уж. А швед-то, швед… Но постепенно, как сырые дрова в камине, разговор их снова стал дымить и припахивать гарью; весело и нагло разгорелся; жарко, беспощадно запылал.
Арсакьев неутомимо наступал, а Недовражин стоял на своем, не сдвигаясь.
– Ну бабки, ну тетки, ну мужички с их лобзиками и выжиганием по дереву, – тряся своими обаятельными щечками, кричал один, – ну еще туда-сюда, куда ни шло, а вы-то, эт-самое, образованный человек и даже бывший инженер, вас-то как потянуло на ладан? зачем книжки читали, наукой, понимаете, занимались? И на что вам сдался этот Бог? От попов вы отказались, понял, хорошо, похвально; Бог – зачем?
– Не зачем, Олег Олегович, а почему. Потому что только Он – и есть. Лучше вы скажите, как вам живется без Него? Вы старенький уже, а не боитеся. Ставили большие цели, детей растили… почему же в петлю не полезли? Все кончится и рухнет вникуда… От вашего прогресса кошки на душе скребут, вся жизнь – сплошное ожидание смерти, мечешься в темноте, не знаешь, как выскочить к свету, только деньги, деньги, деньги, деньги, сплошная тоска.
Услышав слово «деньги», Арсакьев задохнулся; да что интеллигенты понимают в д
Недовражин отмахнулся от сюжета; дураков везде хватает. Но деньги, деньги – дело другое; об них, пожалуй что, поговорим. О том, например, как люди живут в городках – и чем меньше городок, тем ужасней; умные люди, между прочим, как вы изволили заметить, образованные. Когда вас, Олег Олегович, последний раз кормили серой сарделькой и скользкими рожками, а вы при этом угорали от стыда, что объедаете детишек? Не помните? понятно; ваше золотое гетто высоко, стоит на сваях, не дотянешься. А Недовражин недавно побывал под Вологдой, в заштатном городишке, у старого друга-музейщика; тот после работы затащил к себе, а Недовражину, полному, постыдному идиоту, и в голову не пришло прикупить чего-нибудь, хоть колбаски.
Поднимаются они по сколотой лестнице, краска съедена грибком, нависает, вот-вот обвалится. Жена встречает напряженно; стыдится того, как живут. Обтерханные обойчики, с темными сальными пятнами, помоечный стол, клееный буфет образца шестидесятых, на полу проплешины. Из соседней комнаты, беззащитно улыбаясь, выходят прекрасные дети, девочка в зеленом байковом халате, лет восьми, и пятилетний мальчик, золотушный, как в классическом романе девятнадцатого века про жизнь бедноты.
Зовут поужинать на кухню; на столе кастрюля со слипшимися макаронами и эти самые раздутые сардельки, даже он забыл, что такие когда-то были, без малейших признаков мяса. Приятель – он как небожитель, ничего не замечает, на быт ему решительно плевать; он радуется встрече, рассказывает про свои раскопки, наливает дешевого пива; а быстро постаревшая жена свела свои когда-то красивые плечи, упрямо молчит; дети едят жадно, быстро, и в полном восторге от печенья, которое положено к жиденькому чаю.
– Проникновенная история. Вы, эт-самое, Константин Михалыч, отлично выжимаете слезу. В политике не пробовали силы? Но конкурсов, конкурсов-то – для ваших, для музейных, уйма! Ваш приятель на них чего ж не подает? Гранты, гранты есть?
При упоминании грантов Недовражин поежился, но промолчал.
– Или подает, но выиграть не может? Тогда, быть может, все не так и страшно, а? не повсеместно? Деток жалко, да, но детки вырастут и сами заработают, а если он про них не думает, витает в облаках, то кто же виноват?
– Хорошенькая философия, нечего сказать. В духе нашего гнилого времени.
– А давешнее было не гнилое?
– Так я и говорю: что желтый дьявол, что красный – нам все равно!
Недовражин перестал возражать отдельными тезисами; на всякий довод Арсакьева приводил пример из личной жизни. Как было сказано, он, Недовражин, три дня в неделю проводит в Москве, насыщается идеями, сверяет, так сказать, часы; и возвращается в деревню. Так вот. В наследство от тещи ему досталась квартирка, дряхлая, шумная, душная, окна выходят на Волоколамку, зато своя и сравнительно близко от центра. Двадцать пять минут на метро, и ты уже в Ленинке. Сорок – в Академии наук. Тридцать – в Пушкинском. Но не в этом дело. По ту сторону проспекта, ровно напротив балкона – череда высотных зданий; при советской власти на здания вешали лозунги, а по серьезным праздникам зажигали окна, в особом порядке, чтобы получалась электрическая надпись. Теперь на крышу водрузили гигантские буквы. Раньше светилось: «Партия – наш рулевой». Сейчас горит: «Возьми от жизни все». Мы до земли обетованной не добралися; остановилися у подножия Синая, разбили палатки, поставили тельца и пляшем. Были рабами, рабами остались. Сменили господина, вот и все.
Арсакьев авторитетно возразил: да нету никакого дьявола; ни красного, ни желтого, ни серобуромалинового; уж я-то знаю. А что же есть? Есть труд и доверие к жизни. Вот вы про нищего музейщика – а я о знакомом полкане. Его в перестройку турнули из армии; боевые товарисчи пошли с плакатами Союза офицеров, даешь, долой и проклинамс, а он подумал, подумал и пошел в другую сторону.