свобода – это возможность просто встречаться с кем хочешь и даже с кем не хочешь. Четыре-три-два. Они с братом себя испытывали. Нырнуть и не выныривать до последнего, пока от напряжения глаза не полезут на лоб, в ушах не зазвенит и по сознанию не вмажет самый страшный страх: конец! Или ночью, перед сном, принять неудобную позу, запретить себе шевелиться, внушить себе, что умрешь, как только сдвинешься с места. И представить, что ты задавлен плитой, забыт под обломками дома, и больше никогда – ты слышишь? никогда не сможешь двинуть рукой или ногой. Немедленно все начинало чесаться, кости ныли, суставы затекали, ужас проползал сквозь позвонки, как скользкая нитка сквозь игольное ушко. Раз-два-три. Сколько еще. Сил больше нету терпеть.
Ключ повторно скрежетнул в замке. Этот звук показался музыкой сфер, ангельским звоном.
Веселый вертухай наслаждался эффектом. Объяснял: понарошку – оно кошмарней, чем в натуре. В натуре привыкаешь, притираешься, не бунтуешь. Главное не восстать внутри себя, приноровиться, принять кривую форму жизни. Потому понимаешь, что бывает хуже. Одиночка перед вышкой. Рудники. Значит, можно и так пожить.
А Степан Абгарович – наслаждался. Пружину сжали до предела, а она взяла – и распрямилась. Распались преграды, очистился воздух, можно идти в любом направлении, говорить с кем хочешь, или ни с кем не говорить, но главное, что и то и другое – по собственной воле. Хорошие лица у пермских ребят. И даже поэт ничего.
Уральское настроение, как послевкусие, еще доживало в нем. Дома было так хорошо, так по-своему. Все вещи на привычных, правильных местах. Хочется потягиваться, бездельничать, было бы лето – побродил бы босиком. Только что делать с едой? Сбегать в ресторанчик? Заказать домой? Лечь натощак и поберечь здоровье? Но сначала все же надо Жанне позвонить. Куда она запропастилась?
Воображала Степину болезнь, позорно мечтала о его мучениях и о своей благородной заботе; чем все обернулось? Ваней. «Скорой помощью». И застойным номером советского пансионата. Жанна сидит в уголочке, у нее на коленях потертый жостовский поднос, яркие аляповатые цветы на черном лаковом фоне; на подносе холодный шашлык; как ни странно, очень вкусно, хотя и жир обрюзг, и жилки проступили, вздулись во вчерашнем мясе. Укол продолжает действовать; бесшумный Ваня дремлет на скучной кровати.
Вообще, на этой базе отдыха все такое пыльное, почти убогое. Когда-то казалось пределом мечтаний – попасть в генеральский санаторий, где не хамят, не воняет горелым омлетом и чесночными, рыхлыми котлетками; но теперь-то, теперь? Почему с таким восторгом он говорил о
Вспыхнуло новое, незнакомое ощущение: побежала волна по телу, снизу, по животу – ледяная, плотная; кончики сосков замерзли, в них зародилась сладкая щекотка. Что это? зачем это? не сейчас. Спи, Ванечка, спи, все еще успеется, мы доведем
В сумерки Иван проснулся. Туманно посмотрел, очнулся до конца, присел; зацепив руку, поморщился.
– Все-таки болит. Мало мне было пореза, так еще и тяжелый ушиб. Еще раз прости меня, Жанна.
– Еще раз извинишься – и не извиню. Слава Богу, все обошлось. А встречу мы перенесем на неделю. Ты как насчет следующих выходных?
– Нормально. Только я сам тебя повезу, идет?
– Договорились.
– А теперь прости, я должен идти в тутошнюю контору, разбираться с казенным имуществом. Надеюсь, снегоход был застрахован, иначе они меня разорят.
– Разорят? Да ведь он не может стоить больше десятки.
Смутился.
– Я хотел сказать, не хочу платить понапрасну. Закон денег: люби их, иначе они подадут на развод.
Оделся с явным трудом; правую руку долго продевал в рукав; ушиб, видимо, и впрямь серьезный. Напряженно улыбнулся на выходе – думая о визите в контору – и оставил ее одну. В ресторане не сразу смог расплатиться, здесь про какую-то страховку трагически думает, даже не подошел, не поцеловал. Он что, жадный? Да нет, не может быть. Просто так вышло, совпадение. Но поцеловать перед уходом все равно бы мог.
Звонок.
– Степочка? Ты что, в Москве? Вот это номер. Да, знаешь, милый, я тут заскучала, одной тоскливо, мы тут у Яны, в Салослово, ты же знаешь.
Как же это, оказывается, трудно и гадко: убедительно врать. Только бы не сказал: сейчас приеду.
– Может быть, заедешь? А, ну хорошо. Я вечером буду. К тебе заглянуть?
Срочно Янке звонить; подруга она ей или кто? Только бы Седой не объявился раньше времени.
Глава восьмая
Погода обезумела. То оттепель, то минус двадцать; сутками валит с неба, ни пройти, ни проехать, а потом все вытаивает за два дня, влага улетучивается без следа и сухая колкая пыль мечется по асфальту.
Сдвиг по фазе начался в ноябре; резко и внезапно потеплело, как будто по всему периметру Москвы и Подмосковья включили подземный обогрев. В городе стояла берлинская осень, ровная, бесцветная, сырая и тоскливая, зато без гремучей смеси дождя и снега. За городом вообще был ранний апрель: яркие ростки раздвигали пожухлую соломку, ни одного снежного пятнышка; на деревьях набрякли почки и с веток шумно стекала влага.
Новый год отпраздновали в слякоти, а потом накатила метель, все обледенело и застыло. Только тут Мелькисаров вздохнул с облегчением; был момент, когда уже казалось: все, облом, завязка сама собой развязалась, сценарий нужно переписывать. Нету снега – невозможны Сорочаны; не будет Сорочан – не завяжется интрига. Котомцев говорил, что в кино так бывает: долго, со вкусом выбираешь натуру, расписываешь график съемок, выгружаешь реквизит, а зима не приходит. Или же наоборот. Краснознаменная осень кончается поперек октября: все запорошило раз и навсегда, жизнь замерла подо льдом. А у тебя по плану – сцена в лодке. И приходится сооружать обманку, городить декорацию; нехорошо, конечно, но ничего не сделать: в конце концов, в кино все подворовывают кадры.
Потом был змеиный февраль, со стужей и снежной дымкой, как положено; начало марта снова огорчило. Погоду бросало из жара в холод, лихорадило. Утром жижа на дороге, вечером каток, с утра опять потеплело. Затем в Москве установился арктический холод; в Челябе и Перми Степан Абгарович почти согрелся. Уральские ветры старательно заползали под шарф, выстужали тело изнутри; и все равно – куда теплее, чем в столице. Честный мороз, а не влажная московская душегубка.
На последней неделе марта, можно сказать, финальной и предпраздничной, декорации опять переменились. Снег спрессован, насквозь проморожен, сугробы закрывают крайнюю полосу, всюду безнадежные пробки. При этом солнце наступает на город тремя накатами, одним утренним и двумя дневными. Часам к десяти раздвигает серую дымку, начинает делать пассы, дает установку: растаять! Растратив первые силы, отползает в сторону, до двух, до трех часов. И снова переходит в наступление. В пригасшем воздухе включается дерзкий свет, дома и деревья сияют ярко-желтым, пахнет подтаявшим льдом. Следует недолгое затемнение, всего на полчаса; и еще один световой удар. Короткий, но сильный; зиме – нокдаун. Свет уступает место сумеркам, сумерки быстро переходят в ночь.
Еще дней пять-шесть такой интенсивной работы, и город протает до основания. Пригород еще поупрямится, но хватит его ненадолго. Последняя немая сцена их спектакля будет разыграна в