Вос-кре-се-ни-е Христово видев-ше, Ааангели поют на небесех, и нас на земли сподооооби чистым сердцем Тебе слаавити…

И еще раз, то же самое, громче, увереннее, как-то даже требовательнее, потому что теперь уже подпевают все, звучным, многократно усиленным шепотом: Воскресение Христово видевше, Ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити!

Двери дерзко разлетаются настежь, люстра вспыхивает в полную мощь, и храм опять расступается, но уже не узким пробором, а широкой, просторной дорогой, по которой важно шагают высокий худосочный диакон и коротенькие полные священники. Актер выходит боковой дверью; пристраивается в хвост. Никто не чувствует себя придавленным, зажатым, всем хватает места; все поют не сдерживая голоса, полным дыханием, храм гремит: Воскресение Христово видевше, Ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити!

Поют охранники и программисты, проститутки и служивые, поют студентки, эмигранты, таперы, лабухи; ухажеры подпевают голосом, без слов: ааааааааааа, ааааа аааа… Всем хочется верить (а кому-то, наверное, верится), что вот, Христос воскрес, и они сами видят, как отвален от гроба камень, и там сидят настоящие ангелы в длинных белых одеждах, и значит, всех нас, по-разному богатых и бедных, устроившихся и не вписавшихся, но, в общем, одинаково несчастных, приголубят, пожалеют, полюбят, спасут. Мелькисаров не понимает, что это значит – спасут, но охотно поет со всеми, подавляя слезы и самому себе изумляясь. Все видел, все прошел, а гляди-ка…

Наконец-то по щекам бьет свежий воздух: начинается крестный ход. На улице поют намного тише, полушепотом, чтобы владельцы близлежащих вилл не возмущались. Христос Воскресе! Воистину Воскресе! Тссс! И свечи, свечи: не подпалитесь! Тесной вереницей прихожане идут за хоругвями и маленькими цветными фонарями – мимо свежих розовых кустов и диких яблонь, надувного детского бассейна, скрученного шланга для полива; крошка приятно прокатывается под ногами; правильный ты сделал выбор, Абагарыч: в старом храме было бы не так. А впрочем, кто его знает.

После крестного хода виллу словно проредили. Становится слишком просторно. Сквозь сверкающую, искрящуюся службу слышится урчание отъезжающих машин. Царские врата распахнуты, диакон и священники по очереди выбегают из них, быстро обходят храм по кругу, сладко кадя драгоценным дымом и шумно поздравляя:

Христос Воскресе!

Христос Воскресе!

Христос Воскресе!

Все крестятся и подпевают. И это длится долго, долго, долго, но время летит незаметно.

Сверкание, искрение, торжественная суета вдруг сами собой замирают, хор умолкает, оставшийся народ дружно складывает руки на груди и гуськом течет навстречу медной чаше, из которой старший священник ложечкой достает причастие; диакон промокает прихожанину губы кумачово- красным полотенцем; прихожанин целует чашу и, слегка закатив глаза, отходит неспешно в сторонку. Мелькисаров никогда не причащался, не понимал, зачем это делают и что это вообще дает; но тут, размякший после длинной службы, подобревший и повеселевший, говорит сам себе: почему бы нет? и занимает очередь последним.

Суровый, сухощавый дьякон, поднеся к его подбородку алое полотенце, интересуется – с акцентом:

– А ви, брат, исповедался?

– Нет. Я не знал, что обязательно надо. – Мелькисаров виляет, как школьник на уроке.

– Ньет. Ви отойди, пожалуйста, в сторонка. Вон туда. Батьюшка сам подойдет.

Мелькисаров встает у левой дверки, смирно ожидая своей участи.

Из бокового входа появляется батя, – который помладше, не главный. Лицо осунувшееся, но очень довольное, глаза черные, быстрые. В руках маленькая книга и большой металлический крест.

– Пойдем в уголок, к подоконнику, там не помешают.

Положив книгу и крест на подоконник, низкорослый батя чуть склоняется навстречу Мелькисарову, и разворачивает ухо. Ухо тонкое, прижатое, изнутри прорастает несколько сильных черных волосков. Приходится неудобно изогнуться, чтобы стать поближе к священному уху.

– Откуда родом?

– Из Москвы.

– Как христианское имя?

– Степан.

– В Москве-то где спасаешься?

– Не понял?

– А. Терминологией не владеешь. Захожанин?

Мелькисаров смущен. Его пробивают, проверяют на свойскость, а он ничего путного ответить не может.

– Так, чувствую, дело серьезное. Ты когда исповедовался в последний раз? То есть вообще – никогда? Бедняга, как же ты ухитрился? А в церкви бывал? Крещеный? Уже неплохо. Про пост и канон лучше не спрашивать, верно?

– Ну да, лучше не спрашивать.

– Не постился, не исповедовался, и сразу вот так, причащаться… Что, очень худо?

Священник отворачивает ухо, смотрит в глаза, прямо, твердо и весело. И Мелькисаров отвечает очень просто, как сказал бы брату, если бы тот не был такой дурак.

– Да, нехорошо.

– Ну, давай говорить откровенно. По-правильному я бы должен тебя поздравить со светлым Христовым Воскресением – и погнать метлой. До исправления и перевоспитания. Походи, дескать, на службы, почитай, обратись. Но я по молодости лет такого же, как ты, страдальца, погнал на Пасху, и за дело погнал, между прочим. А он пошел и повесился, негодяй такой. И до сих пор снится почти каждую ночь. Молча стоит и смотрит. Я ему во сне говорю: ну что пришел, иди давай, не мог я тебя причастить, не по правилам. А он стоит. Что делать? Так вот до смерти моей и простоит, наверное… Ладно, Стефан. Все не так, все неправильно, но давай уж ладно, под мою ответственность. Залезай под епитрахиль. Да склони ты пониже башку, честное слово, не стукну.

Мелькисаров сгибается до упора. Священник набрасывает колючую, пропитанную ладаном полосу расшитой ткани. Кладет на затылок тяжелую руку. Чуть заметно треплет и крестит, сухо стукая щепотью по затылку.

– Ты в духовном смысле никогда еще и не жил, а сегодня смерть побеждена…аз же, недостойный иерей, властию убо мне данной, прощаю и очищаю… чадо Стефане… Вылезай, Степан, на свет Божий, целуй крест и Евангелие. Сейчас вот вынесу чашу, пошире откроешь рот, примешь причастие и после приложишься к краю потира. Ну то есть чаши этой самой. И вот тебе маленькая иконка, называется складень, смотри: тут и Господь наш Иисус Христос, и Пресвятая Богородица, и Николай Чудотворец; с праздником, брат; спрячь в карман, не потеряй: у тебя ведь нет, наверняка!

Священник стоит уже на боковой ступени, купольное дно сосуда, похожего то ли на медную вазу, то ли на огромный металлический бокал, нависает над головой Мелькисарова. Он делает все, как ему велено; во рту у него кусочек размокшей мякоти, пропитанной густой жидкостью; Степан Абгарович ждет либо равнодушия, либо чуда; не происходит ни того ни другого. Просто становится легко и беспечно. Сидишь дома, сам себя загоняешь в страх, не включаешь свет, не разогреваешь обед, а тут щелкает замок, звякает ключ: мама пришла!

– Стой, куда помчался? Иди запивочки прими.

К сладкому вину, разогретому в медном чайнике, полагается обильный кусок белого пресного хлеба. И Мелькисаров вынужден признаться сам себе, что никогда ничего вкуснее не пил и не ел. Разве что сибирский черный хлеб с балтийской килькой из консервной банки и булку с пожелтевшим крупным сахаром за чаем, да и то не факт.

На часах полчетвертого; через два часа рассветет. Свежо, сыровато, прохладно. Пора бы уже и домой. Но подходит старушка с фиолетовыми буклями, чуть картавя, по-местному, приглашает разговеться, в домик клира.

– Да я же не заказывал место.

Вы читаете Цена отсечения
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату