– Сережа!
Папа по-прежнему лежал в позе эмбриона и мелко дрожал. На бледном лбу капли пота. Ему холодно или жарко?
– Сережа, – сказал он, не открывая глаз.
– Папа, это я, Сеня.
– Сенечка, – папа открыл глаза и сердито добавил, – что-то мне нехорошо. Живот крутит. Эта их рыба...
Я вроде тоже ел эту рыбу.
Я прислушался к внутренним ощущениям. Было, конечно, паршиво. Но рыба тут ни при чем. Если нам плохо, рыба вообще редко виновата.
– Я сам! – сказал папа.
– Хорошо. Сам.
Он встал и, шаркая тощими ногами, направился в туалет. В туалете я еще не был. Там тоже наверняка все белое и чистое. И немножко бежевого.
Я на месте Сметанкина облицевал бы сортир и ванну веселеньким кафелем густого помидорного цвета. Багрец и золото. Пурпур и виссон. Самое то для санузла. Ну и кто мне мешал, спрашивается? Чего я боялся? Что папа будет недоволен? Он бы для виду поворчал, конечно...
Он что-то долго там задержался.
Я постучался – слабый папин голос ответил из-за двери:
– Сейчас!
Зашумела вода.
Он вышел, все такой же бледный, сгибаясь пополам. Пояс нового халата волочился за ним по новенькому ламинату.
– Лучше?
– Кажется, – сказал папа сквозь зубы, – немножко...
Руку он прижимал к животу. Хрен его знает, где тут грелка, но можно просто наполнить пластиковую бутыль горячей водой. Но вроде в каких-то случаях грелка вредна. В каких? Я не знал.
Может, активированный уголь? Он уж точно безвреден.
– Где твои лекарства?
– Не знаю, – сказал папа, не открывая глаз, – не помню.
Сбегать в аптеку? Оставить его одного?
– Сенечка, – сказал папа, – опять.
Я ждал, что он вновь проявит самостоятельность, но он сердито сказал:
– Помоги мне. Что стоишь, как чучело?
Под новым халатом он трясся.
Я проводил его до туалета, немножко подождал, потом постучал. Никакого ответа.
Сметанкин поставил чертовски крепкие двери. Наверное, лучшие двери в городе. В своей ценовой категории, конечно.
Раньше дверь в сортир можно было открыть, просто просунув в щель лезвие ножа – папа однажды так и сделал, когда я, лет восьми, обидевшись на что-то, заперся в туалете и не желал выходить. Ну и досталось же мне!
К тому же он обнаружил за бачком «Золотого осла».
А новая дверь плотно прилегала к новому косяку.
Палыч, по счастью, оказался дома. Он был в майке и лоснящихся старых брюках и почему-то в розовых пушистых тапочках с заячьими ушками.
– Опять через балкон лезть? – спросил он мрачно.
На бицепсе у него синела татуировка – русалка, обмахивающаяся хвостом-веером, и спасательный круг с надписью «Не забуду мать родную!».
Он не годился ни для какой книги. Разве что как второстепенный персонаж.
– Нет, – сказал я, – дверь взломать.
Палыч не удивился. Он вообще никогда не удивлялся.
– Сичас, – он развернулся и ушел, шлепая розовыми заячьими тапочками, но почти сразу же вернулся с деревянным плотницким ящиком, из которого торчали инструменты.
Царапины у дверного косяка закрасили, но след все равно остался. Это было похоже на то, как если бы в папину дверь, отчаявшись, скреблось огромное животное.
– Эту, что ли? – равнодушно спросил Палыч. То, что входная дверь была открыта, его не смущало.
– Нет, – я подвинулся, пропуская его, – в сортире.
– Жалко, – сказал он честно, – хорошая дверь.
– Хрен с ней, с дверью. Ломай. И быстро.
Палыч взял ломик и двинул. Суровая морская школа.
На пол посыпалась щепа и белая сухая крошка.
Туалет был в точности как я и думал. Бежевая шершавая плитка на полу, бежевая гладкая плитка на стенах...
Папа не сидел на унитазе. Он стоял на коленях, уткнувшись в край унитаза лбом. И не шевелился.
На кофейной плитке пола расплылось мокрое озерцо с фрагментами желчи.
– Хреново, – сочувственно сказал Палыч, выглядывая у меня из-за спины.
Я позвал:
– Папа!
Он слабо застонал и что-то пробормотал.
Я схватил его под мышки и попробовал поднять, но халат соскользнул с него, как пустая шкурка, а сам он так и остался сидеть, только чуть завалился набок.
Я сказал:
– Палыч, помоги.
Глаза у папы были закрыты. Это хорошо? Или плохо?
В спальне я накрыл папу одеялом, вернулся в туалет, подтер рвоту и подобрал халат. Палыч топтался в прихожей.
– А хорошо тут стало, – сказал он одобрительно, – давно пора было. Я-то думал, ты лох. И батя твой говорил, ты лох. А ты вон как.
Сметанкина, получается, как бы не существовало. Я не стал объяснять Палычу, что ненавижу обои под краску. И плитку кофейного цвета. И точечные светильники.
Вместо этого спросил:
– Палыч, у тебя активированный уголь есть?
– Фильтры, что ли?
– Нет, таблетки такие.
– Аллохол есть, – сказал Палыч, – принести?
– Давай на всякий случай. Я дверь запирать не буду.
– Лучше бы запер, – сказал Палыч, – возился тут ночью на площадке кто-то. Шумел и возился.
– А кто?
– Не знаю, – сказал Палыч неуверенно, – может, собака? Большая?
– Палыч, страшнее людей никого нет.
Папа лежал в той же позе, он даже не пошевелился. Из-под подушки торчал матерчатый лоскутик зеленого и золотого, я потянул за него, и галстук выскользнул, точно змейка.
Я вернулся в гостиную и набрал ноль-три.
– Да? – спросил усталый голос.
Я сказал:
– Базарная, четырнадцать. Квартира девять. Вроде отравление. Пожалуйста, поскорее. Пожалуйста.
– Сколько? – спросил усталый голос.
– Что?