— У меня новая поставка, — сказал Хауард. Раскрыл ладонь — там лежала горсть пилюль.
— Нет, — ответил я, — проблемы с желудком. Неважно ему в последнее время.
В 8 вечера я вылез на сцену.
— Пьяный, он пьяный, — доносились голоса из зала.
У меня с собой была водка с апельсиновым соком. Начал я с глотка, чтоб расшевелить в них омерзение. Читал час.
Аплодировали сносно. Подошел мальчишка, весь трепеща.
— Мистер Чинаски, я должен вам сказать — вы прекрасный человек!
Я подал ему руку.
— Все нормально, парнишка, покупай мои книжки и дальше.
У некоторых какие-то книги были, я в них рисовал. Все кончилось. Поторговал задницей.
Вечеринка после чтений была как обычно — преподаватели и студенты, тусклые и никакие. Профессор Крагмац завел меня в уголок и принялся выспраигивать, а вокруг ползали поклонницы. Нет, отвечал я ему, нет, ну да, у Т. С. Элиота есть хорошие места. Мы на Элиота слишком взъелись. Паунд, да, ну, мы обнаруживаем, что Паунд не совсем таков, каким мы его считали. Нет, я не могу назвать ни одного выдающегося современного американского поэта, извините. Конкретная поэзия? Ну, да, конкретная поэзия — это как что угодно, не допускающее иных толкований. Что, Селин? Старый маразматик с усохшими яйцами. Только одна хорошая книга — первая. Что? Да, конечно, этого достаточно. То есть вы сами-то и одной не написали, верно? Почему я к Крили[24] придираюсь? Я уже перестал. Крили написал столько, что большинству его критиков и не снилось. Да, я пью, а разве пью только я? А как иначе тут выдержать? Женщины? О да, женщины, о да, конечно. Нельзя писать о пожарных кранах и пустых пузырьках из-под туши. Да, мне известно про красную тачку под дождем[25]. Слушайте, Крагмац, не хочется, чтоб вы один меня тут присвоили. Я лучше похожу…
Я остался на ночь и спал на нижней койке под тем мальчишкой, который знаток карате. Около 6 утра я его разбудил — зачесался геморрой. Поднялась вонь, и сучка, спавшая со мной всю ночь, начала в меня тыкаться. Я перевернулся на спину и опять уснул.
Когда проснулся, никого уже не было, один Хауи. Я встал, принял ванну, оделся и вышел к нему. Ему было очень плохо.
— Боже, ну и крепкий же вы, — сказал он — У вас тело прямо двадцатилетнего.
— Вчера никаких спидов, никакого бенни, очень мало жесткача… только пиво и трава. Повезло, — сказал я.
И предложил яйца всмятку. Хауард поставил вариться. За окном вдруг стемнело. Будто полночь. Жаклин куда-то позвонила и сказала, что с севера идет торнадо. Полило как из ведра. Мы съели яйца.
С подружкой и Крагмацем пришел поэт на вечер. Хауард выскочил во двор и выблевал все яйца. Новый поэт — Блэндинг Эдвардз — заговорил. Он ничего дурного не хотел. Говорил о Гинзберге, Корсо, Керуаке. Потом Блэндинг Эдвардз и его подружка Бетти (она тоже сочиняла стихи) бегло заговорили друг с другом по-французски.
Темнело все больше, сверкала молния, опять лило, и ветер — ветер был ужасен. Вынесли пиво. Крагмац напомнил Эдвардзу, чтобы тот пил не слишком, ему вечером читать. Хауард сел на велосипед и укатил в самую бурю учить первокурсников в университете английскому. Пришла Жаклин.
— Где Хауи?
— На двух колесах умотал на свиданку с торнадо, — сказал я.
— С ним все в порядке?
— Когда уезжал, смахивал на семнадцатилетнего парнишку. Принял пару таблеток аспирина.
Остаток дня мы ждали и старались избегать разговоров о литературе. Меня отвезли в аэропорт. Чек на 500 долларов я уже получил, сумка стихов при себе. Я велел никому не выходить из машины, когда- нибудь пришлю всем по открытке с видом.
Вошел в зал ожидания и услышал, как один парень сказал другому:
— Ты глянь-ка, во мужик!
У всех местных были одинаковые прически, одинаковые пряжки на каблукастых ботинках, легкие куртки, однобортные костюмы с латунными пуговицами, полосатые рубашки, галстуки всех цветов — от золотого до зеленого. Даже выглядели на одно лицо: носы, уши, рты, гримасы — все похоже. Мелкие лужи под ледком. Наш самолет опаздывал. Я встал за кофейный автомат, выпил два черных кофе, поел крекеров. Потом вышел и постоял под дождем.
Вылетели через полтора часа. Самолет качало и кидало. Журнал «Ньюйоркер» не предлагали. Я попросил у стюардессы выпить. Она ответила, что нет льда. Летчик объявил, что в Чикаго садиться будем с задержкой. Им не дают разрешения на посадку. Честный малый. Мы долетели до Чикаго, аэропорт — вот он, а мы все кружим и кружим, и я сказал:
— Что ж, делать, похоже, нечего, — и заказал себе третий стакан.
Остальные тоже вошли во вкус. Особенно когда оба двигателя зачихали одновременно. Потом опять завелись, и кто-то засмеялся. Мы всё пили, пили и пили. Когда все нализались до помутнения огней, нам сказали, что заходим на посадку.
Опять О’Хэйр. Ледок треснул. Народ засуетился, стал задавать дурацкие вопросы и получать на них дурацкие ответы. Я увидел, что у моего рейса на табло нет времени вылета. Было 8.30 вечера. Я позвонил Энн. Она сказала, что будет звонить в Международный аэропорт Лос-Анджелеса и добиваться от них времени прилета. Спросила, как прошли чтения. Я ответил, что университетскую публику обвести вокруг пальца сложно. Поэтому я обвел лишь примерно половину.
— Отлично, — сказала она.
— Не верь тем, кто в трениках, — сказал я.
15 минут я стоял и рассматривал ноги какой-то японки. Потом отыскал бар. Там сидел черный мужик, выряженный в красную кожу с меховым воротником. Его доставали — посмеивались, как будто по стойке ползал таракан. Очень аккуратно посмеивались. Практика многих веков. Черный пытался не обращать внимания, но спину держал очень напряженно.
Когда я опять вышел проверить табло, треть аэропорта уже нализалась. Прически ерошились. Один парень шел спиной вперед — очень пьяный, очень старался рухнуть затылком об пол и раскроить себе череп. Мы все курили и ждали — смотрели, надеялись, что он сейчас свалится и хорошенько треснется головой. Интересно, кто из нас успеет к его бумажнику. Я поглядел, как он свалился, и тут же раздевать его кинулась целая орда. Все равно от меня слишком далеко. Я вернулся в бар. Черный уже ушел. Слева от меня спорили два парня. Один повернулся ко мне:
— Вот вы что о войне думаете?
— Война — дело хорошее, — ответил я.
— Ах вот как? Вот как?
— Вот так. Садишься в такси — уже война. Покупаешь хлеба — война. Снимаешь себе поблядушку — и это война. А мне иногда нужны такси, хлеб и бляди.
— Глядите, парни, — сказал какой-то мужик, — вот человеку война нравится.
От другого конца стойки пришел еще один. Наряд — как у прочих.
— Это ты войну любишь?
— Это нормально; война — естественное продолжение нашего общества.
— Ты сколько лет воевал?
— Нисколько.
— А у меня лучший друг подорвался на мине. БАМ! И нет его.
— Да ради бога, на его месте мог быть и ты.
— Шуточки мне шутить?
— Я напился. Огоньку не найдется?
Он поднес зажигалку к моей сигарете с явным омерзением. После чего ушел в свой угол бара.
Рейс в 7.15 вылетел в 11.15. Мы неслись по воздуху. Поэтическая суета утихала. В пятницу рвану в Санта-Аниту и сращу себе сотню, опять засяду за роман. В воскресенье оркестр Нью-Йоркской филармонии играет Айвза[26]. Шанс есть. Я заказал себе еще выпить.