поездок, я бы, несомненно, лишился дара речи.
О да, иногда я получат от нее письма, обычно с какого-нибудь курорта, где она проводила летние каникулы. Послания были короткими, легкомысленными и, на мой взгляд, лишенными всякого чувства. Мои ответы вполне соответствовали ее письмам, если не учитывать тот факт, что сердце мое каждый раз разбивалось вновь.
Разбитое сердце! Как хорошо я прочувствовал, что это значит! Неужели все люди в этом возрасте проходят через такую боль? Неужели первая любовь всегда столь болезненна, неуклюжа и бесплодна, как моя? Или же я — особый случай, романтик чистейшей воды? Ответ на эти обращенные к самому себе вопросы был написан на лицах моих друзей. Как только я упоминал имя Коры, они моментально теряли ко мне всякий интерес.
— Все еще думаешь о ней? Тебе не надоело?
Подтекст в их реакции понятный — как можно быть таким дураком?
Пока мы неслись вперед (я и мой друг), я размышлял о своей ситуации снова и снова — как если бы доказывал теорему по алгебре. И ни разу я не встретил родственной души! Я был столь одинок, что начал называть велосипед своим другом. Я вел с ним долгие разговоры про себя и, разумеется, ухаживал за ним изо всех сил: каждый раз, возвращаясь домой, я переворачивал его и, вооружившись чистой тряпкой, полировал спицы и втулки, затем чистил цепь и смазывал ее маслом. Эта операция оставляла уродливые следы на плитах дорожки, из-за чего матушка жаловалась и просила подкладывать под колесо газету, прежде чем его чистить. Иногда, разозлившись, она говорила мне с сарказмом:
— Странно, что ты еще не берешь его с собой в постель. На что я отвечал:
— И брал бы, будь у меня нормальная комната и большая кровать.
Вот еще с чем мне приходилось мириться — с отсутствием собственной комнаты. Я спал в узкой спальне — отгороженной части передней, украшенной единственной шторой, чтобы не мешал ранний утренний свет. Читать мне приходилось за обеденным столом в гостиной. Еще я пользовался гостиной, чтобы послушать записи на фонографе. Именно слушая свои любимые записи в мрачной гостиной, я сильнее всего страдал по Коре. Каждая запись, вставленная в аппарат, только усиливала мою печаль. Больше всего меня трогал — приводя от исступленного восторга к чернейшему отчаянию — еврейский певец Сирота. Вторым шел Амато, баритон из Метрополитен-опера. А затем уже — Карузо и Джон Маккормак, любимый мой тенор-ирландец.
Я заботился о своем велосипеде, как кто-то может заботиться только о «роллс-ройсе». Если ему требовался ремонт, я всегда отвозил его в одну и ту же мастерскую на Миртл-авеню, возглавляемую негром по имени Эд Перри. Он очень осторожно обращался с велосипедами, сразу же проверял, не вихляют ли колеса, а иногда делал для меня ремонт бесплатно, потому что, как он говорил, никогда еще не видел, чтобы человек был так влюблен в свой велик.
Все улицы в городе делились на любимые и на те, которых я избегал. На некоторых улицах окружение и архитектура поднимали мне настроение. Были прямые улицы, другие уходили вверх или вниз, были улицы, исполненные очарования, и улицы, скучные до безобразия. (Кажется, это Уитмен сказал где-то: «Архитектура — это то, что ты делаешь с домом, когда смотришь на него».) Словно маньяк какой-нибудь, я был способен вести сам с собой изощренный внутренний диалог и в то же время обращать внимание на то, мимо чего я прохожу. С велосипедом дело обстояло иначе: я должен был соблюдать осторожность, чтобы не упасть.
В то время чемпионом в спринте был Фрэнк Крамер, которого я, разумеется, обожал. Однажды мне удалось продержаться позади него во время его быстрого пробега от Проспект-парка до Кони-Айленда. Помню, как он хлопнул меня по спине, когда я поравнялся с ним, и сказал: — Молодец парень, так держать! Этот день вписан в мою биографию красными буквами. На короткое время я забыл даже о Коре и предался мечтам о том, как буду мчаться однажды по Мэдисон-сквер-гарден вместе с Уолтером Раттом, Эдди Рутом, Оскаром Эггом и другими звездами трека.
Постепенно, все больше привыкая проводить целые дни на велосипеде, я терял интерес к своим друзьям. Велик теперь стал моим единственным другом. Я мог положиться на него, чего не скажешь о людях. Жаль, что никто меня не фотографировал с моим «другом» — многое бы отдал теперь, чтобы знать, как мы тогда смотрелись.
Много лет спустя, в Париже, я купил себе новый велосипед, но самый обыкновенный, с тормозами. На моем прежнем, чтобы замедлиться, требовалось сделать небольшое усилие ногами. Можно было бы, конечно, вывести тормоза на руль, но тогда я бы почувствовал себя девчонкой. Ездить по улицам города на высокой скорости было и опасно, и очень увлекательно. К счастью, машины тогда попадались редко, опасаться следовало только детей, играющих на улицах.
Матери умоляли своих отпрысков быть осторожными и внимательно смотреть, не несется ли по улице какой-нибудь сумасшедший на велосипеде. Другими словами, я вскоре стал настоящим бичом нашего района. Однако вместе с тем я был и примером для подражания: все дети поголовно осаждали своих предков, клянча надень рождения такой же велик, как у меня.
Как долго может болеть сердце и не разорваться? Не знаю. Знаю только, что я вошел в томительный период заочного ухаживания. Даже на свой двадцать первый день рождения — большое событие в моей жизни — я сидел поодаль от нее, сгорая от смущения, не в силах открыть рот и признаться ей в своих чувствах. Последний раз я увидел ее вскоре после этого, когда, набравшись смелости, позвонил в ее дверь, чтобы сообщить о своем отъезде на Аляску, где собирался стать золотоискателем.
Расстаться с моим любимым чешским велосипедом было почти так же сложно. Должно быть, я отдал его одному из моих приятелей, но кому именно — не помню.
Несмотря на то что мое сердце было разбито, я все же не потерял способности от души смеяться. Когда у меня водились деньги, я всегда ходил на водевили или проводил вечера на Хьюстон-стрит на эстрадных представлениях. Пародисты из этих шоу вскоре стали очень известны на радио и телевидении. Другими словами, я мог смеяться буквально над собой, эта способность и спасла мне жизнь. Я уже тогда знал эту известную строчку из Рабле: «Смех — лучшее лекарство от всех болезней». Могу сказать по собственному опыту, что это великая мудрость. Но сейчас смех столь дорог и его так мало, что неудивительно, что всем заправляют торговцы наркотиками и психоаналитики.
КНИГА ТРЕТЬЯ.
ДЖОУИ
Я называл его то Альф, то Фред, то Джоуи, а он обычно звал меня Джоуи, редко — Генри. Мы познакомились в 1928 году, во время моего первого приезда в Европу, благодаря моей тогдашней жене Джун, которая побывала в Париже за год до этого со своей любовницей Джин Кронски. Фред влюбился в Джин с первого взгляда — сразу потерял голову, как это обычно с ним случалось. Что касается моей жены, то он позже признался, что тогда о ней совсем не думал, она была для него «типичной центральной европейкой». Уж не знаю, что Фред под этим подразумевал.
Познакомившись с ним ближе за годы совместного проживания на вилле Сера, я понял, что его любили и даже обожали несколько довольно необычных женщин. Иногда он жил у них, а иногда они — у него, в маленьком отеле, которыми Париж славен и по сей день.
Для его отношений с женщинами было весьма характерно, что они все любили и обожали его, хотя этот закоренелый холостяк даже и не думал о браке. Зато он декларировал страстную влюбленность в каждую, хотя то, как он выражал свою страсть, обычно его и предавало.
С самого начала следует отметить, что Фред (или Альф, или Джоуи) был в некоторой степени негодяй, пожалуй, даже подлец, но очень милый. (Мне ни разу не повстречался человек, будь то мужчина или женщина, который бы его ненавидел.)
Он говорил, что родился в Вене, и всячески выражал свою любовь к родному городу. Странно, но мы с