забивать голы. Если нам никого не удавалось уломать, брали вратарем Хрисанова. Он всегда очень старался..

Они играли до темноты. Наверное, во всех городах, подумал он, на всей земле дети играют в мяч до тех пор, пока не наступят сумерки, и к нему вернулось ощущение этой игры в темноте, когда уже плохо различаешь, где свои и где чужие, и слышишь только тяжелое дыхание за спиной, удары по мячу, и знаешь, что вот он, рядом, и волнуешься, а потом остановишься и точно впервые почувствуешь, как пахнет в вечернем воздухе сырой травой.

В Москве он сделал пересадку. Надо было как-то убить три часа до следующего поезда, Глеб вспомнил о близком дне рождения жены и отправился в ЦУМ. При виде очередей, бегающих, жующих бутерброды людей ему сделалось тоскливо. Настроение и без того было подавленным. Чувство утраты накатило на него, как только он вышел утром на перрон. Москва мгновенно напомнила ему о прошлом. Город был неотделим от всего, что с ним случилось здесь восемь лет назад, а Глеб не любил говорить о том времени, вспоминать... Он не станет ловить свою молодость на московских улицах, он никуда не пойдет, ни с кем не станет встречаться, никому не будет звонить.

В антикварном магазине недалеко от центра Глеб купил жене кулон — большой, с оплавившимися краями голубой камень на кованой цепочке.

Пора было ехать на вокзал. Глеб увидел свой троллейбус и хотел было перейти улицу, но остановился. На перекрестке рядом с указателем перехода стояли трое парней. Один был в дубленке, двое других в стеганых спортивных куртках, все трое рослые, молодые, сильные. Эта еле сдерживаемая сила легко угадывалась в разворотах плеч и открытых крепких шеях. «Ничего ребята, — подумал Глеб. — Прочные мужики». Спокойно так подумал, без восхищения и зависти. Но вот лица... На них было написано не то что равнодушие или безучастность, а какое-то презрительное безразличие. Парни не разговаривали, не курили, не глазели по сторонам, просто стояли, и все, и Глеб тоже стоял, не уходил и с непонятным страхом смотрел на них, а прошлое, о котором он старался не думать и которое пытался загнать на дно памяти, это прошлое поднималось, тащило за собой картины. Он увидел себя в такой же стеганой куртке, с таким же лицом. То были минуты, когда он вдруг оказывался в пустоте — ни академических успехов, ни лиц болельщиков на финише, ни их возбужденных криков, — когда возникало желание встряхнуться, почувствовать, ощутить себя.

В школе не удивились, что Глеб Бредихин едет в старый и очень известный столичный институт. И хотя было это в пору немыслимых конкурсов, а аттестат Глебу вручили обыкновенный, пятерки вперемежку с тройками (варварский аттестат, сказал директор на выпускном вечере), никто не сомневался, что Бредихин поступит. И он поступил.

Глеб быстро во всем разобрался. Понял, во-первых, что студенческая вольница, знакомая ему по рассказам и такая привлекательная издали (веселые голодовки, ночные кутежи, все эти бесконечные истории «профессор мне говорит... я ему говорю...»), эта вольница вблизи оказалась совсем другой. Глеб сразу разглядел творцов студенческого фольклора, их наигранную бодрость и немного натужное веселье. Во-вторых, все понял насчет одежды. Тоже было не последнее дело. В студенческий клуб, скажем, на встречу с молодыми актерами можно было прийти в свитере и бумажных брюках, но на лекции следовало являться в костюме и при галстуке. И вот он появлялся на факультете, аккуратно одетый, похудевший, с чуть обострившимися чертами лица, которые после уже не менялись, всегда спокойный, со всеми ровный и дружелюбный. Те, кто ждал от Бредихина таежных выходок, скоро должны были разочароваться.

Глеб легко вписался в студенческую жизнь, стал своим сначала в группе 112-А, потом на курсе, и скоро о нем заговорили на спорткафедре. В институте только начали культивировать биатлон, а Бредихин, как выяснилось, и бегает на лыжах отлично, и стреляет лучше многих. В общем, дела его шли прекрасно. И так, много работая и сознавая, где он сильнее всего в этой работе, Глеб дошел до четвертого курса, а одна его работа — «Самобеглая коляска Савченко — Бредихина», как называли ее авторы, — была принята к производству.

«Не знаете вы себя, Бредихин, — говорил ему доцент Беленький, — сил своих не знаете. Вы ведь сейчас бочка с порохом. Больше надо работать. Вы, друг мой, готовите себе самые горькие из сожалений — сожаления о неиспользованных возможностях». Глеб слушал и вежливо кивал. Теоретиком мне не быть, думал он, а экспериментаторская жилка хоть и есть, но не такая, чтобы носиться с ней как с писаной торбой. Буду рядовым инженером. Даст бог, неплохим, но все-таки рядовым. Что тут толковать! А Беленький все говорит: «Завидую я вам, Бредихин. Завидую и жалею». Глебу же и в голову не приходило, что в его судьбе есть что-то исключительное. Он был убежден, что все, чем он обладает, это общее достояние молодых и здоровых людей, если они не круглые дураки и не отпетые лентяи. Иногда, правда, его посещала мысль, что как-то уж очень легко и приятно все у него складывается. Какое-то несоответствие между тем, что он получал, и отдачей немного беспокоило его. А в общем, все шло само собой. Он просто живет. Чего мудрить, в самом деле!

Потом в какой-то момент, который он проглядел, его академические успехи потускнели, а жизнь с орущей толпой на финише, с поздравлениями и призами, с компаниями и сидениями на чьих-то дачах, та жизнь расцвела пышным цветом. Появились и девочки. Двух-трех Глеб еще помнил: влюбленные, покорные, с заплаканными глазами. А еще больше — случайные, на один вечер. Себялюбивые, зло умудренные, они что-то доказывали, что-то выговаривали ему. Этих он и не вспомнил ни разу.

Глеб еще делал что-то, но уже не так, как раньше, не с тем чувством, и скоро начал мотать лекции и пропускать тренировки. Ему советовали одуматься, он говорил: «Нас на все хватит», хотя уже сам плохо этому верил. Силы, раньше уходившие на учебу, растрачивались неизвестно куда. Он злился и с мрачным ожесточением продолжал держаться своего. В спортклубе Глеба стали забывать. Он легко с этим смирился, потому что спорт, лыжи — все это он любил не так, как воображал себе или как думали другие. Мир же семинаров, курсовых проектов, всяких там студенческих научных обществ давно стал для Глеба чужим.

Он вел жизнь, вроде бы имевшую отношение и к институту, и к спорту, а на самом деле с ними не связанную. И люди вокруг были странные: вечные студенты, то ли вернувшиеся из академического отпуска, то ли уходившие в него. Они где-то работали, что-то делали на кафедрах, иногда вечерами появлялись в аудиториях, высиживали часок-другой и снова надолго исчезали. Были мастера спорта или кандидаты в мастера, которые уже не выходили на лыжню, а просто толкались в клубе, чесали языки, и Глеб толкался с ними, слушал их байки или сам рассказывал.

А потом случился тот вечер. Они с приятелем шли по улице, заходили во все кандыбейки подряд и в каждой пили. Это у них называлось «хороший хмель», и после него всегда хотелось попасть в историю. Глеб ломился в какое-то парадное и с остервенением бил ногой по стеклу, за которым металась тень насмерть перепуганной вахтерши. Глеб уже знал, как завтра об этом будет рассказывать приятель: с ласковой издевкой, сокрушаясь и незаметно подмигивая Глебу, дескать, мы-то знаем, что к чему. Бредихин, скажет он, вел себя, как последний сопляк, не мог выбить даже паршивого стекла в парадном.

Они встретили человека с тромбоном, которого Глебов приятель называл «игрулей» и все порывался поцеловать. Игруля привел их в ресторан. Маленький грязный ресторанчик, дымный зал, теплая водка, провал и сразу — бензиновая вонь, запах пыли, потрескивание неоновых трубок над головой, чьи-то плывущие лица. Друзья пели, задирали прохожих, а Глеб молчал, старался сосредоточиться, преодолеть туман в голове и вдруг крикнул: «Машина!» Друзья плюхнулись на заднее сиденье, там кто-то завизжал (женщина, что ли?), и Глеб включил зажигание. Уже мелькали огни, когда из-за фонаря неожиданно, словно он прятался там, вывернул старичок с какими-то коробками. Машину боком вынесло на тротуар и ударило о цоколь здания. Глеб вроде бы на миг протрезвел, потом услышал над ухом голос приятеля «ничего, жив старик, жив растяпа», уронил голову на руль и мгновенно заснул.

Дальше все шло заведенным порядком: следствие, беседа с адвокатом, суд. Председатель суда говорил, что хотя налицо немотивированное преступление, но вместе с тем то-то и то-то, поразительная безответственность, отсутствие внутренней культуры, нравственная неустойчивость, а он, Глеб Бредихин, хотел сказать, крикнуть, не оправдаться, не покаяться, нет, ему надо было объяснить (кому, он не знал), что самое страшное вовсе не приговор, не кара, не расплата, а необратимость событий, запоздалое понимание этой необратимости. Но он только сказал: «Да, со всеми пунктами обвинения согласен». Его угнетала ненужность судебной процедуры. Она имела значение разве что для тех, кто сидел в зале, а он, Глеб Бредихин, нес наказание уже с той минуты, когда начал восстанавливать для себя ход событий. Анализ увел

Вы читаете Дом и дорога
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату