— Уйдем отсюда, — сказал Павел. — Уйдем отсюда, здесь галдеж кухонных девок и зловоние. Нет, Алиция, я просто удивляюсь, как в этой прелестной головушке могли возникнуть такие мысли.
— Подожди, подожди, Павел, побудем здесь еще — видно, Биби не обгрыз ее до конца... Павел... ах, что со мной — сама не знаю... Павел.
— Что, дорогая моя, может, тебе нехорошо? Может, жара тебя сморила, ведь так душно.
— Да нет же, совсем не это... Смотри, как глядит на нас — как будто хочет нас покусать, сожрать нас. Ты очень меня любишь?
Они встали перед костью, которую понюхал и лизнул Биби, воскрешая воспоминания.
— Люблю ли я тебя? — Да, люблю, и любовь мою можно сравнить разве что с горой.
— А я так бы хотела, Павел, чтобы ты обгрыз, то есть, чтобы мы вместе обгрызли эту кость, что на помойке. Не смотри, я покраснела, — и она прижалась к нему, — не смотри на меня сейчас.
— Кость? Что, Алиция, что? Что ты сказала?
— Павел, — вымолвила Алиция, прижимаясь к нему, — этот... камень, понимаешь, разбудил во мне какое-то особое беспокойство. Ни о чем не хочу знать, ничего не говори мне, но меня гнетет и садик, и розы, и стена, и белизна моей юбки, и, ах, кто знает, может мне хочется, чтобы моя спина была в синяках... Камень мне прошептал, прошептал моей спине, что там, за стеной, что-то есть, и я это что-то съем, обгрызу эту кость, то есть мы с тобой вместе обгрызем, Павел, ты — со мной, я — с тобой, я обязательно, обязательно — все не отступала она, — я без этого обязательно умру молодой!
Павел опешил.
— Деточка, зачем тебе кость? Ты с ума сошла! Если уж ты так хочешь, то вели подать свежую кость из бульона.
— Но мне надо именно эту, с помойки! — крикнула Алиция, топая ножкой. — И притом украдкой, скрываясь от кухарки!
Неожиданно между ними разгорелся спор, такой же жаркий и томительный, как клонящееся к закату предвечернее июльское солнце. — Но Алиция, это омерзительно, вонь такая, что просто тошнит, ведь именно здесь кухарка выливает помои! — Помои? И меня тоже мутит и тошнит, но мне так хочется отведать помоев! Верь мне, Павел, это можно обгрызть и съесть! — я чувствую, что все так делают, когда никто не видит.
Они долго препирались. — Это отвратительно! — Это темно, странно, таинственно, стыдливо и желанно! — Алиция, — наконец воскликнул Павел, протирая глаза, — ради Бога... я начинаю сомневаться. Что это? Во сне или наяву? Я не желаю ничего выведывать. Боже упаси, я не страдаю любопытством, но... может ты шутишь, смеешься надо мной, Алиция? Что произошло? Ты говоришь, камень? Неужели такое возможно, что бросят камень, и чтобы от этого... и чтобы это стало причиной какого-то нездорового аппетита к костям? Но это слишком дико, слишком какое-то нечистое, нет, я отношусь с уважением к твоим фантазиям, но это уже не девственный инстинкт, это просто высосано из пальца.
— Из пальца? — отозвалась Алиция. — Павел, а разве мои пальцы не девственны? Ведь ты сам говорил, что надо зажмуриться, бездумно и тихо, наивно и чисто, и, ах, Павел, смотри скорее, как сияет солнце, а этот червячок так сонно движется по листку, а меня так и распирает! Слушай, все делают то же самое, и только мы... только мы не знаем! Ах, тебе кажется, что никто никогда никому... а я тебе говорю, что вечерами камни свистят, градом сыплются, так, что глаз сомкнуть нельзя, а голодные полуголые люди в тени деревьев обгрызают кости и другие отбросы! Вот это и есть любовь... любовь!
— Ха! Ты сошла с ума!
— Прекрати! — крикнула она и потянула за рукав. — Пойдем, пойдем к кости!
— Ни за что! Ни за что!
И тогда с отчаяния он чуть было не ударил ее! Но в ту самую минуту они услышали за стеной что-то похожее на удар и стон. Подбежали, выглянули поверх вьющихся розочек: там, на улице, под деревом, скорчившись от боли, молодая и босая девушка согнула колено и впилась в него губами.
— Что это? — прошептал он.
Потом еще один камень прошил воздух и снова угодил ей в спину — она упала, но тут же сорвалась с места и спряталась за дерево, а откуда-то из глубины кричал мужчина:
— Я те дам! Я те еще добавлю! Увидишь! Воровка!
Воздух был нежным и знойным, в природе воцарилась тишина, одно из тех дрожащих и благоуханных исступлений...
— Видел? — шепнула Алиция.
— Что это?
— Бросают камнями в девушек... камнями бросают... лишь ради удовольствия, для наслаждения...
— Нет, нет... Не может быть...
— Но ведь ты сам видел... Идем, кость ждет, идем же к кости! Обгрызем ее вместе — хочешь? — вместе! Я с тобой, а ты со мной! Смотри: я ее уже взяла в рот. А теперь — ты! Теперь ты!
Банкет
Заседание совета... тайное заседание совета... проходило в сумрачном и историческом портретном зале, многовековая мощь которого превосходила и своей громадой подавляла даже мощь совета. Древние портреты глухо и немо глядели с допотопных стен на иератические лица сановников, глядевших в свою очередь на сухую, допотопную персону великого канцлера и государственного секретаря. Говоря сухо, как обычно, сухой и мощный старец не скрывал глубокой радости и призвал присутствовавших министров и замминистров почтить историческую минуту вставанием. Итак, в результате многолетних усилий осуществляется союз короля с эрцгерцогиней Ренатой Аделаидой Кристиной, итак, Рената Аделаида прибыла к королевскому двору, итак, уже завтра на королевском банкете новобрачные (которые до сих пор были знакомы друг с другом только по портретам) будут представлены друг другу, а союз этот — по всем статьям прекрасный — преумножит величие и мощь Короны. Корона! Корона! Однако мучительное беспокойство, неизбывная забота, даже тревога бороздили многоопытные, невозмутимые лица министров и замминистров, и что-то недосказанное, что-то драматическое укрывалось в увядших старческих губах.
По единодушному предложению совета канцлер объявил начало дискуссии... однако главной чертой завязавшейся дискуссии казалось было молчание, глухое и немое молчание. Первым слово взял министр внутренних дел, он начал молчать и промолчал в течение всего времени своего выступления, после чего сел. Следующим слова попросил министр двора, но и он, встав, точно так же промолчал обо всем, о чем собирался сказать, после чего сел. В дальнейшем ходе выступлений кто-нибудь из министров просил слова, вставал, молчал, после чего садился, а молчание, упорное молчание совета, помноженное на молчание портретов и молчание стен, становилось все сильнее. Пролетали часы. Оплывали свечи. Канцлер непреклонно возглавлял молчание.
Что же было причиной молчания? Никто из этих деятелей не мог ни высказать, ни даже допустить мысли, которая с одной стороны была неизбежной и выступала с непреодолимой силой, но с другой — представляла ни больше ни меньше как преступление по оскорблению достоинства Его Величества. Потому и молчали. Как признаться, как сказать, что король... что король был... о нет, никогда, ни в коем случае, лучше смерть... что король... о нет, ах нет, нет... ха... что король — продажный! Предателем был король! Король — продажная душа! В бессовестной, гадкой, ненасытной своей жадности король был таким подлым предателем, какого еще свет не видывал. Взяточником и предателем — вот кем был король! На золотники и фунты продавал он свое величие.
Затем резные двери зала тяжело отворились и в них показался король Гнуло: в мундире генерала лейб-гвардии, в большой треуголке и со шпагой на боку. Министры низко склонились перед властителем, который, бросив шпагу на стол, а себя — в кресло, закинул ногу на ногу, хитро посверливая собравшихся