с места — двигатель в отличие от мотора был страшно прожорливым.
Мы вырулили на очищенную от снега широкую бетонную волосу. Инструктор попросил разрешения на взлет.
— Взлет разрешаю! — послышался в наушниках голос руководителя полетами.
Рычаг управления двигателем в моей кабине, синхронно связанный с рычагом, имевшимся в кабине инструктора, подвинулся вперед.
— Следите за направлением, за подъемом носового колеса, — приказал инструктор.
Гудение двигателя переросло в оглушительный свистящий шум; казалось, самолет на взлете хотел пропустить через свои могучие легкие весь имеющийся на аэродроме воздух. И все-таки он продолжал стоять на месте. Но меня это не пугало. Я уже знал, что у реактивных двигателей приемистость хуже. Для увеличения мощности им нужен встречный поток, а его можно получить только за счет скорости.
Рычаг послан до отказа вперед — самолет медленно покатился по бетонной дорожке, покачиваясь, словно на легких волнах, с носа на хвост и с хвоста на нос. Все быстрее, быстрее его бег, покачивание прекратилось, все больше мощность двигателя. Ее уже достаточно, чтобы разогнать машину до скорости, на которой можно взлетать. Меня прижало к сиденью.
Остались позади стоявшие на аэродроме самолеты, а квадраты бетонки слились в сплошную серую полосу. Стрелка на приборе скорости уже подошла к делению с цифрой «150», а наш самолет все бежал и бежал по прямой.
«Ну чего медлит? — думал я об инструкторе. — Ведь этак можно врезаться в лес». Хотелось взять ручку управления и потянуть на себя. Казалось, под йоги убегают последние бетонные плиты.
Я увидел наконец, как ручка плавно пошла назад и тотчас же горизонт провалился под нос, — это отделилось от земли переднее колесо.
Стрелка скоростемера продолжала двигаться вперед.
— Вот и оторвались! — сказал инструктор. А я это почувствовал и сам. Но черт бы побрал! Как был отличен этот полет от полета на поршневом самолете! Мне казалось, что силы, тянущие самолет в небо, находятся где-то далеко впереди, там они и бьются в конвульсиях от адских напряжений, а сюда, на плавно скользящий ввысь самолет, приходит только то, что является результатом этих напряжений, — тяга.
Полет на поршневом самолете можно было сравнить с быстрой ездой в телеге по булыжной мостовой, а полет на реактивном — с ездой в санях по гладкой прямой дороге. А какой чудесный обзор из кабины, вынесенной далеко вперед!
Самолет слегка содрогнулся — это инструктор убрал шасси.
Через несколько минут одна из педалей подалась вперед, а ручка чуть-чуть накренилась в сторону. Самолет, задрав одно крыло кверху и опустив другое, стал разворачиваться.
Я посмотрел вниз и ахнул. Мы проносились над городом, до которого летели на пассажирском самолете чуть ли не полчаса.
И снова под ногами замелькали леса и поляны, встречные облачка пулей отбрасывало назад. Мы шли в зону пилотирования. Шли на такой скорости, что мне казалось, а может быть, это так и было, будто тонкие концы плоскостей чуть-чуть приподнимались.
То, что произошло потом, запомнилось очень плохо. И виной этому я был сам. Околдованный изумительной работой двигателя, я, несмотря на предупреждение инструктора, все-таки забыл проверить противоперегрузочный костюм на земле.
И вот оказалось, что автомат в нужную минуту не сработал. Тот самый автомат, который должен был включать в работу костюм, как только возникала перегрузка, регулировать давление воздуха в костюме в зависимости от величины перегрузки и выключать костюм, когда перегрузка прекращалась.
На первой же фигуре — мы выполняли вираж — я почувствовал довольно сильную перегрузку. Да, резиновая камера, расположенная на поверхности моего живота, бедер и голеней, не стала надуваться воздухом и давить на брюшную стенку и мышцы нижних конечностей. Такое поджатие должно было бы препятствовать перемещению крови в нижележащие части тела и создавать, как говорилось в инструкции, «лучшие условия для работы центральной нервной системы и ее высшего органа — коры головного мозга».
Раньше я никогда не делал многих фигур высшего пилотажа — бронированный штурмовик был предназначен для других целей. А тут на меня обрушились петли Нестерова, многократные восходящие бочки, перевороты, вертикальные восьмерки, отвесные пикирования…
— Следите за показаниями приборов, — напоминал инструктор. Но какое там! Мне впору было подумать только о себе.
На перегрузках кожа на моих скулах сползала книзу, нижняя челюсть отваливалась, и я никак не мог закрыть рот. В глазах темнело, и я начинал плохо соображать. Это кровь отливала от головы, переставала питать мозг. Меня начало клонить ко сну. И я дорого бы дал, чтобы заснуть и ничего больше не чувствовать до самой посадки. Но не тут-то было. Я все больше ощущал неприятную пустоту в желудке; чтобы отделаться от нее, я широко раскрывал рот и заглатывал внутрь воздух. Сначала это помогало, а потом на меня напала какая-то нервическая зевота, а к горлу подступила тошнота.
Единственными приборами, на которые я еще как-то обращал внимание, были акселерометр, показывающий величину перегрузки, и расходомер топлива.
«Скорее бы око кончалась все, — думал я. — Тогда это заставит инструктора пойти на посадку».
— Как себя чувствуете? — голос инструктора доносился до меня, словно из-под земли. У меня заложило уши. Я проглотил слюну, и свистящий вой турбины ворвался в ушные раковины, как в распахнутые двери.
Хотелось сказать летчику, чтобы он немедленно прекращал полет, но самолюбие и стыд перед товарищами лишили меня голоса.
— Как себя чувствуете? — повторил вопрос инструктор.
«Да заткнись ты, пожалуйста! — хотелось крикнуть мне. — Делай, скорей свое дело и двигай на аэродром!» Затягивать с ответом больше было нельзя.
— Чувствую хорошо! — чтобы сказать эту фразу, пришлось собрать последние крохи бодрости.
Оттого что я соврал, мне сделалось еще хуже. Теперь к плохому самочувствию прибавилось сознание собственного малодушия.
Но сказать правду — значит расписаться в беспомощности. Кто знает, какие выводы могли за этим последовать, — так успокаивал я себя, пока не услышал снова голоса инструктора:
— Тогда держитесь, Простин. Сейчас сделаем несколько восходящих бочек.
Меня прижало к спинке сиденья и потянуло кверху. Теперь я видел перед собой только небо и солнце. Потом откуда-то из-под крыла появилась стоявшая дыбом земля.
Я судорожно вцепился руками в борта кабины и с ужасом стал ждать дальнейших действий. Ремни, которыми я был привязан к сиденью, напряглись и больно врезались в ноги. Земля спряталась за спину, а потом все так же вздыбленная, точно подвешенный: блин, стала падать под другое крыло. Снова на кабину обрушилось ослепительное солнце. Но и это было недолга.
Самолет ввинчивался в небо, как штопор ввинчивается в пробку, в по мере вращения передо мной появлялись то небо, то земля, то солнце, слепящее глаза.
Наконец инструктор выровнял самолет. Мы снова шли по прямой.
— Как себя чувствуете? Почему не отвечаете? — донесся до меня слабый голос инструктора, как будто нас разделяла не тонкая приборная доска, а по крайней мере каменная стена. Я прижал сильнее наушники, догадавшись, что при резком перепаде давления у меня снова заложило уши.
«Сейчас начнет штопорить в обратном порядке — к земле», — подумал я с неприязнью.
— Пока нормально, — все-таки у меня не хватило духу ответить без этого подвернувшегося на язык «пока».
— Тогда будем кончать, — инструктор, кажется, понял мой намек.
«Теперь сочтет за труса, — мелькнуло в голове. — Нет, лучше еще потерпеть».
— Штопорнем вниз, — предложил я, придав голосу этакую беспечность.
«Неужели согласится?»
— Нельзя.
Я облегченно вздохнул.