— Хочется жить, — сказал капитан.
— Вы будете жить, — Александрович поддерживал голову капитана.
— Не перебивайте, — капитан помолчал, обводя долгим безнадежным взглядом склонившихся над ним людей, потом закрыл глаза, и по смуглым, обтянутым кожей щекам покатились слезы.
— Передайте командиру, я иначе не мог, — продолжал он с придыханиями. — Мы не должны давать им безнаказанно шпионить. Только внесите поправки. Оболочка шаров разделена на отсеки. Как трюм корабля. А в некоторых, как видите, есть и взрывчатка. Большой разрушительной силы. Об автоматическом сбросе балласта я уже передавал.
С минуту он лежал неподвижно, потом снова открыл глаза.
— Вот и все… Алеше Простину, пусть вещи товарищам… На память. Кто пожелает. Отойдите, я хочу видеть небо.
Он умер с широко раскрытыми глазами.
В день похорон на обед летчики пришли все одновременно. Пришли и жены. Столы были сдвинуты вместе, оба ряда упирались в стол, за которым обычно сидел Кобадзе. Молча и тихо сели на места, а одно, с поставленным прибором, оказалось незанятым. Невольно вспомнился рассказ капитана о нетронутых столовых приборах в дни прощаний с боевыми друзьями, которые не возвращались с заданий. Да, было все как в войну. И тогда, наверное, такие же суровые лица были у товарищей, которые, выпивая свои боевые «сто грамм», давали клятву павшим в бою друзьям драться так же, как они, и, если нужно, так же отдать свою жизнь.
Командир полка поднялся с бокалом. Он был бледен, и эту бледность не могли скрыть даже пятна ожогов. Мы тоже встали.
— Наша большая семья понесла невозвратную утрату, — сказал Молотков. И кто-то тихо всхлипнул на другом конце стола. — Мы проводили в последний путь нашего замечательного товарища, друга и командира.
Глаза то и дело застилало поволокой, я плохо видел, и до моего сознания доходили только отдельные слова Молоткова о живом, творческом подходе к делу капитана Кобадзе, о том, что он никогда не замыкался в кругу личных интересов, о его неуемной энергии и юношеском задоре.
Я думал о своем друге, который был мне как старший брат, как отец. Всегда такой чуткий и добрый, он помогал в беде, но никогда не прощал ошибок. За это я и любил его так крепко и преданно.
— Мы не должны забывать о происках и коварстве врага, — говорил Молотков, и я видел перед собой Кобадзе, атакующего высотный автоматический аэростат. — Он-то не забывал этого и погиб как герой. Каждый из нас, если нужно, повторит подвиг капитана Кобадзе.
Стало напряженно тихо. Меня толкнули в бок:
— Пора, Простин…
Я взял со стола, за которым раньше сидел Кобадзе, бокал из темного хрусталя и стал обносить его по рядам. И каждый молча тянулся к нему со своим бокалом.
«Так вот и люди тянулись к капитану», — думал я в эту минуту. Пальцы у женщин слегка дрожали, а когда я поднес бокал к Нонне Павловне, она вдруг громко заплакала и расплескала вино. Может быть, она любила не так, как любили его мы. Конечно, он заслуживал женской любви. Но я растерялся. Было немного неловко за Нонну Павловну, за то, что она выдала себя в такой неподходящий момент. Уж лучше бы она не являлась сюда.
— Проходи, — тихо сказал мне стоявший с Нонной Павловной летчик.
Чокнувшись со всеми, я подождал, пока присутствовавшие на поминках выпьют вино, а потом хлопнул бокал об пол.
Спи спокойно, дорогой друг! Мы постараемся, чтобы над тобой всегда было чистое, мирное небо.
У СТРАХА ГЛАЗА ВЕЛИКИ
Вечером к нам зашли Лобанов и Шатунов. Шел дождь, оба были в длинных намокших плащ-накидках и чем-то напоминали средневековых рыцарей, скрывавших свои доспехи под темно-зелеными тогами.
— Послушай, ты ведь не куришь, — Николай откинул с головы капюшон. — Отдай мне трубку капитана.
— У него их три.
— Ту, с Мефистофелем.
Я открыл чемодан Кобадзе и достал трубку:
— Бери и помни.
Лобанов вынул папиросу и ссыпал в трубку табак, как когда-то делал это Кобадзе.
— Курить можно? — он посмотрел на Люсю. Только теперь я заметил на его губе тонкие и редкие подбритые усики.
Она кивнула, хотя раньше никогда никому не разрешала курить в комнате.
Лобанов затянулся из трубки, потом передал ее Шатунову. Тот сделал несколько затяжек.
— Хочешь взять перочинный нож капитана? — спросил я его.
— Да, — Шатунов протянул мне трубку. Я тоже потянул из нее теплый пахучий дымок.
— Дайте и мне, — сказала Люся. Она сразу же закашлялась и сунула трубку новому владельцу.
Я отдал Шатунову нож, и они стали собираться.
— Теперь куда? — спросил я. Шатунов неопределенно мотнул головой.
Я знал, куда они забредут. Но не стал отговаривать. Может, после им будет легче.
Потом приходили другие товарищи и брали что-нибудь на память о капитане. Портсигар попросил командир полка, авторучку директор детского дома, часы я передал тоже ей с просьбой вручить их торжественно лучшему воспитаннику. Герасимов взял себе ружье, Семенихин альбом с фотокарточками.
Раздеваясь, Люся спросила, что я оставил себе.
— Гантели. И еще вот это, — я показал на сверток, лежавший на столе.
— Что это?
— Дневник капитана. Может, удастся опубликовать. Надо связаться с военным журналом.
Я включил настольную лампочку и открыл первую тетрадь. В ней говорилось о событиях, связанных с войной.
Написанное захватило меня.
Я никогда не думал, что капитан вел дневник. Он никому не говорил об этом. И как чудесно он излагал мысли и наблюдения!
Снова образ капитана вставал перед мысленным моим взором. В дневнике он не избегал и интимных сторон и писал о своей любви к штурману женского авиационного полка Рите Карповой и к жене инженера Одинцова Нонне Павловне. Житейские, бытовые описания часто мешались с техническими выкладками и раздумьями. Он подробно анализировал свои полеты в войну и в мирное время, делал интересные выводы и обобщения, может быть, задолго до того, как они появлялись в инструкциях по эксплуатации и технике пилотирования, в наставлениях по производству полетов.
Так, например, я узнал из дневника Кобадзе, что он первым в полку нашел, как бороться с взмываниями («козлами») самолетов при посадке, приводившими нередко к авариям и даже катастрофам.
«Как жалко, — писал он в другом месте, — что военные школы не занимаются вопросами психологии. А между тем главное в успешном полете — психологическая подготовка летчика. Такие вещи должны быть известны каждому инструктору».
И дальше он говорил о борьбе с собственным «я», о войне с самим собой.
Почти для каждого из летчиков он нашел место в своем дневнике. Об одних говорил вскользь, о других специально. Кое-что я нашел и о себе.
Некоторые из его замечаний были лестными, мне захотелось прочитать их Люсе, но она, вконец