которую опускали дорогого ему человека, должен заново осознать это.
Ванами приумолк, устремив невидящий взгляд на низину, прячущуюся за старыми грушами.
- Возможно, все это и так,- сказал он наконец.- Я, во всяком случае, этого пока еще не осознал. Я знаю одно, я люблю ее - по сей день моя любовь нисколько не утратила силы - и продолжаю страдать.
Он наклонился вперед, подперев голову сжатыми кулаками; безмерная печаль на его лице сгустилась как тень; на глубоко запавших глазах выступили слезы. Он вдруг почувствовал, что должен задать вопрос касательно того, о чем он не позволял себе даже думать. После долгого колебания он сказал:
- Я долго был в отсутствии и даже вестей отсюда не получал. Может быть, вы что-нибудь слыхали, отец? Не выяснилось ли что-нибудь, не возникло ли каких-нибудь подозрений относительно того, кто был тот… другой?
Священник покачал головой:
- Ни слова, ни намека. Просто загадка какая-то. И, верно, так загадкой навек и останется.
Стиснув голову руками и покачиваясь из стороны в сторону, Ванами пробормотал:
- Какой кошмар! Господи, до чего же ужасно! Подумайте только, отец, ей было всего шестнадцать лет: совсем еще девочка, невинная, наивная, чистая как
младенец; она даже не понимала, что такое зло, верила, что в мире существует только добро, и лишь любовь принимала как взрослый человек. И на нее-то обру
шился такой страшный удар, а ваш Бог наблюдал с неба и не защитил ее.
И тут он, казалось, потерял всякое самообладание. Это был один из тех припадков неистовства, которым он бывал подвержен от бессильного горя и гнева, слепого, бессмысленного и безрассудного. Поток слов хлынул из его уст; он быстрым яростным движением вскинул руку со стиснутым кулаком, и то ли это был жест отчаяния, то ли вызов, то ли мольба.
- Нет, не защитил ее ваш Бог. Куда же девалось его милосердие? Почему же не вступились небеса? Где была та любовь, про которую вы столько рассказываете? Зачем Бог дал ей жизнь, неужели только затем, чтоб ее растоптали? Зачем наделил способностью любить, если она пропала зря? Выслушайте меня, отец Саррия. Зачем бог создал ее столь чистой духом, если допустил, чтобы над ней свершили такую мерзость? Тоже мне! - воскликнул он с горечью,- ваш Бог! Дикарь проявил бы больше милосердия! Ваш Бог! Нет Бога! Есть только дьявол. Небеса, к которым вы возносите свои молитвы,- это же издевательство одно, жалкий фарс, обольщение! Только ад реален.
Саррия схватил его за обе руки.
- Ты глуп, как дитя неразумное! - воскликнул он.- А то, что ты говоришь,- богохульство. Я это тебе запрещаю. Понимаешь? Запрещаю!
Быстро повернувшись к нему, Ванами выкрикнул:
- Тогда скажите своему Богу, чтобы он вернул мне ее!
Саррия отпрянул от него, ошарашенный этой неожиданной вспышкой, глаза его расширились от изумления. Лицо Ванами побледнело под загаром, вокруг глубоко сидящих глаз и на впалые щеки легли черные тени. Священник просто не узнавал его. Худое аскетическое лицо в обрамлении длинных черных волос и остроконечной бороды непрестанно подергивалось. Такие лица, наверное, бывали у вдохновенных пастырей древней Иудеи, живших близко к природе, у отшельников, у ранних израильских пророков, веривших в привидения, страдавших галлюцинациями, одаренных не-ооычайными способностями. И тут Саррия понял все. Подальше от людей, в широко раскинувшуюся, безводную юго-западную пустыню унес Ванами свое горе. Дни, недели, даже месяцы проводил он в полном одиночестве - песчинка, затерянная в необъятных просторах. Снедаемый горем, он неотступно думал о своей утрате и часто, случалось, оставался без еды. Его тело было истощено, мозг же, вечно сосредоточенный на одном, сам себя терзающий, окончательно расшатал и без того шаткую нервную систему. Постоянно пребывая в ожидании чуда или хотя бы знамения, он дал своему болезненному воображению полную волю, неизбежным следствием чего явились галлюцинации. Неудивительно, что очутившись там, где когда-то был счастлив, он при своей воспаленпой фантазии окончательно утратил способность трезво рассуждать и впал в совершенную истерику.
- Скажите своему Богу, чтобы он вернул мне ее,- твердил он зло и настойчиво.
Это была наивысшая степень мистицизма - больное воображение, преступившее дозволенные пределы и соскользнувшее в пустоту, где все казалось возможным, металось во тьме в поисках сверхъестественного, требуя чуда. И в то же время это был естественный человеческий протест против неизбежного, неотвратимого, бунт смертного против смерти, восстание духа против распада вещества.
- Он мог бы вернуть ее мне, если бы только захотел! - вскричал Ванами.- Отец, вы должны помочь мне. Послушайте, предупреждаю вас, я долго этого не
нмдержу. У меня что-то с головой, я уже не владею своим рассудком. Что-то должно произойти, иначе я сойду с ума. Ни мое тело, ни мой разум не могут больше этого выносить. Верните мне ее: пусть Бог вернет мне ее. Если легенды не врут, такие случаи бывали. Если она не может вернуться ко мне, дайте мне хотя бы увидеть ее такой, какой она была,- земной, настоящей, а не бестелесным духом. Я хочу увидеть ее прежней, неоскверненной. Если это сумасшествие, тогда пусть я буду сумасшедшим. Но помогите мне, вы с вашим Богом: пусть это будет галлюцинация, но сделайте это - сотворите чудо.
- Довольно! - снова вскричал священник и резко тряхнул его за плечо.- Довольно! Опомнись! Да, это сумасшествие, но я не дам тебе сойти с ума. Подумай
только, что ты говоришь! Вернуть ее! Разве таков промысл Божий? Я-то думал, ты мужчина, а это же речи неразумной бабы.
Ванами вдруг встряхнулся, глубоко вздохнул, посмотрел по сторонам отсутствующим взглядом, словно приходя в себя.
- Верно, отец,- пробормотал он - Порой я сам не соображаю, что говорю. Но бывают минуты, когда все во мне - и ум и душа восстают против того, что случилось, когда мне кажется, что я сильнее смерти, и знай я, как применить силу своей воли, сосредоточить напор своей мысли, желания, что я бы смог… сам не знаю… не вызвать ее… а что-то такoe…
- Болезненный, расстроенный ум может вызвать галлюцинации, ты это хочешь сказать? - спросил Саррия.
- Пожалуй, что так. Пожалуй, я довольствовался бы галлюцинацией.
Саррия не ответил, и долгое время оба молчали. У южной стены в сыром углу ритмично квакала лягушка, монотонно журчал фонтан и уроненный деревом цветок магнолии отвесно упал в безветрии и, чуть слышно прошуршав, лег на усыпанную гравием дорожку. Больше ничто не нарушало тишины.
Прошло еще несколько минут, и сигара священника, давно погасшая, выскользнула у него из рук и упала на землю. Он клевал носом. Ванами тронул его за руку.
- Спите, отец?
Саррия вздрогнул и потер глаза.
- Да, кажется, и впрямь задремал.
- Тогда идите спать. А я ничуть не устал. Пожалуй, еще посижу здесь немного.
- Да, вероятно, мне лучше лечь. А твоя кровать всегда для тебя готова. Когда бы у тебя ни возникла в ней надобность.
- Нет, я вернусь в Кьен-Сабе… только попозже. Спокойной ночи, отец.
- Спокойной ночи, сын мой.
Ванами остался один. Долгое время он сидел неподвижно, упершись локтями в колени и подперев руками голову. Проходили минуты - потом часы. Луна среди сияющих звезд взбиралась все выше. Ванами курил, сворачивая одну самокрутку за другой, голубой дым то неподвижным облаком стоял у него над головой, то сизой пряжей расползался над садом.
Но, находясь в этих старинных стенах, проникнутых романтикой и тайной, в этом уединенном царстве грез, где все говорило о прошлом, он не мог не поддаться очарованию старинного сада с его легендами, могилами, разрушающимися солнечными часами и замшелым фонтаном. Как только священник ушел, смятение духа, охватившее Ванами в начале вечера, вернулось снова, смущая разум и воображение. Скорбь железными тисками сдавила сердце, и любовь к Анжеле с новой силой пробудилась в душе; ему казалось, что никогда она не была столь глубокой, столь сильной, столь бесконечно нежной. Без сомнения, эти чувства пробудил и нем монастырский сад, до мелочей знакомый и ничуть не изменившийся с того времени,