вокзала или на дешевых наручных часах. Он не знает, куда ведет его путь, что ждет на этом пути и где он завершится, но он знает, что будет в конце: смерть. Гидравлические буфера в конце каждой железнодорожной ветки. Он просто идет по этому пути, выглядывая в тени разбойников, увиливая от шарлатанов, обходя стороной прощающих все грехи, не доверяя предсказаниям гадальщиц.
Последите за ним. Вот он покупает палку салями, съев сперва маленький кусочек на пробу. Вежливо улыбается бабуле в оранжевом платке, которая сноровисто орудует острым ножом, зажатым в сальных руках, стоя под связками колбас, свисающих с крыши ее лотка, словно какие-то непристойные фрукты. Он не торгуется. Человеку с неопределенным будущим нет смысла выгадывать гроши. Свои навыки в этом деле он приберегает для последней, самой важной сделки. Медленная или быстрая смерть, приправленная или не приправленная болью, унижением, страданием или страхом. У одного из торговцев сантехникой он покупает свинцовый патрубок небольшого диаметра. Проверяет на спелость артишоки, абрикосы и груши, перцы и огурцы. Нюхает вымытые листья салата — так, будто это лепестки экзотического цветка из джунглей. За все покупки он платит наличными, мелкими купюрами, и отказывается от мелких монет, которые ему причитаются на сдачу. Ни к чему ему монеты и телефонные жетоны. Это лишний вес, замедляющий движение.
Он пересекает Корсо Федерико II и исчезает в сумраке переулка.
Кто этот таинственный персонаж — невидимка с непроницаемой и неброской улыбкой, кто этот загадочный человек?
Это я. Но с тем же успехом это могли бы быть и вы.
Солнце стоит высоко. Падре Бенедетто раскрыл зонт над столом в саду. Зонт в сине-белую полоску, на каждой второй полосе стоит логотип государственного банка. От виноградной лозы на северной стене сада протянулся длинный побег — он пытается зацепиться усиками за раму.
Падре ездил в Рим, в Ватикан. Посетил мессу в соборе Святого Петра, которую служил сам понтифик, вернулся с просветленной душой и двумя бутылками арманьяка «La vie».
Персики отошли, дерево опросталось — если не считать нескольких запоздалых плодов, которые уже не вызреют; перед нами полкилограмма проскутто, нарезанного ломтиками толщиной с папиросную бумагу. Это один из пары дюжин окороков, которые падре засушил лично, — они висели, точно трупы грузных летучих мышей, в подполе. Коптил он их тоже сам: там, внизу, стоит коптильня. Пользоваться дымовой коптильней в пределах городской черты запрещено законом. Падре коптит по ночам и гасит угли и горящие щепки на рассвете или когда поднимается ветер. Этот закон никак не связан с охраной окружающей среды: он существует уже многие века и призван защищать монопольные права отдельных коптильщиков и гильдии производителей проскутто.
— Американцы невежи, — ни с того ни с сего говорит падре.
Мы уже с четверть часа сидим в молчании. Это нормально. Мы достаточно хорошо знаем друг друга, и у нас нет нужды все время трещать как сороки.
— Что навело вас на эту мысль?
— В одной кантине возле Пьяцца Навона я видел двух американцев, которые пили коньяк — и имбирное пиво! Истинное оскорбление бога Вакха!
— И это говорите вы, католический священник!
— Да… Ну, — начинает он оправдываться, — есть же какие-то пределы приличия. Вне зависимости от вероисповедания.
Он бросает быстрый взгляд на небо, желая попросить прощения, но на пути встает раскрытый зонт. Ничего страшного: уверен, что, если бы я заговорил на эту тему, он напомнил бы мне, что Господь видит сквозь все зонты.
— В Риме я обедал в Venerabile Collegio Inglese[68]. Знаете такое место?
Я качаю головой. Я всегда старался держаться подальше от узкой Виа ди Монсеррато возле Пьяцца Фарнезе. Монахи из моей школы вечно пели ей хвалу, рассказывая нам, мальчикам, как она красива, какой это островок спокойствия в самом сердце беспокойного Рима. Почти каждая их автобиографическая история начиналась словами: «Когда я учился в Английском колледже…» Некоторые мои одноклассники в результате добрались туда — стали семинаристами, а потом священниками, рассказчиками новых подобных историй. Я еще в юные годы решил про себя, что ноги моей там не будет. Для меня это было такое же проклятое место, как врата ада. Я представлял себе тамошних обитателей — братьев в сутанах, переодетых дьяволов, которые, как наш учитель музыки, похлопывают мальчиков по ягодицам, когда те спускаются с хоров.
— Слышал о таком, — отвечаю я уклончиво.
— Странное место. Знаете, друг мой, мне кажется, что Бог не предназначил англичан к тому, чтобы быть приверженцами нашей Католической церкви. Где бы они ни оказались — даже здесь, в Риме, где их колледж находится под прямым патронажем его святейшества, — они придерживаются… — он замолкает, описывая круги полусжатым кулаком, словно пытаясь выловить из воздуха нужные слова, — своего особого стиля католичества.
— Что вы имеете в виду?
Падре Бенедетто описывает кулаком еще несколько кругов, потом усаживается за стол.
— У них в часовне, возле алтаря, висит картина. Такие есть во всех католических храмах, за исключением этих современных убожеств.
Он осекается. Архитектуру двадцатого века он ненавидит до такой степени, что теряет дар речи. Будь его воля, мы бы по-прежнему жили в Средневековье.
— И что за картина? — напоминаю я.
— Ах да. Картина. Сюжеты этих картин, по большей части, — Голгофа, Распятие Господа Нашего.
Каждое слово он произносит с прописной буквы: для него, как для всех священнослужителей, некоторые слова являются заклинаниями, и выговаривают они их так, что сразу становится ясно: они прочитывают в голове целые фразы и в мыслях видят свою речь в виде украшения на рукописи двенадцатого века.
— На этой картине изображена Троица. Бог с телом Христа на руках. Священная Кровь Спасителя капает не на землю, а на карту Англии. А там, на карте, стоят на коленях святой Фома и святой Эдмунд. Написал картину Дуранте Альберти. Когда вера в Англии была объявлена вне закона, семинаристы пели «Те Deum»[69] всякий раз, когда новый мученик возносился к Господу Нашему.
Я воздерживаюсь от комментария.
— А внизу картины надпись: Veni mittere ignem in terram.
— Огонь пришел я низвести на землю, — перевожу я.
Так может звучать моя собственная эпитафия.
Я беру еще один тонкий ломтик ветчины. У падре Бенедетто серебряные вилки — тонкие, с длинными зубцами, будто изящные трезубцы. Глядя на них, я вспоминаю фрески в церковке возле заброшенной
— Знаете церковь в долине — ту, в которой много фресок?
— Там много таких церквей.
— Эта маленькая, невзрачная, размером с часовенку. Рядом с фермой. Чуть не одно целое с сараем.
Он кивает и негромко говорит:
— Санта-Лючия ад Криптас. Я ее знаю.
— Вы что-то путаете. Там нет крипты.
— Есть, синьор Фарфалла. Большая крипта. Больше самой церкви. Эта церковь — такой дуб веры. Под землей находится больше, чем над нею.
— Я не видел входа.
— Он закрыт.
— А вы были внутри? — догадываюсь я.
— Много лет назад. До войны. Еще мальчиком.
— И что там?