Он повиновался. Хомяк отвел его в самую дальнюю комнату и уложил, посоветовав запереться изнутри, дабы кто-нибудь случайно не заглянул сюда пофачиться. Ганышев блаженно вытянулся во весь рост, завернувшись в ватное одеяло, в не менее ватные грезы о любви, семье, очаровательных смуглых детках, и дом поплыл куда-то, словно Ковчег, и звуки рояля, доносившиеся из залы, округляя метафору, символизировали волны, бьющие о борт, затем вошла мать, присела на край кровати, заплакала, но Ганышев прогнал ее, погрузившись в еще более глубокий сон, где он занимался всякой ерундой – на пару с другом валил двуручной пилой вышеуказанный сухой вяз, не догадываясь, что это – один из многих, всю жизнь мучающих нас, звоночков из будущего, потом он старательно разрезал хрустящие денежные купоны и, углубясь уже на самое дно Марианской впадины, твердой рукой поднял парабеллум и выстрелил, как пишут в пошлых романах, в самое сердце своей возлюбленной… И Полина умерла во сне, навсегда исчезнув из его жизни.
Внезапно он проснулся. Дача была безмолвна. Показалось, будто кто-то подошел к двери, послушал и на цыпочках удалился. Ганышев нащупал на полу недопитую бутылку (Хомяк позаботился о похмелье друга) и вслепую выпил несколько глотков бормотухи. Внезапно возникшая безумная идея показалась мудрой, совершенно естественной. Он вышел из комнаты и так же на цыпочках, как та недавняя галлюцинация, поднялся на второй этаж, где, как было решено еще вечером, спала Марина.
Ему пригрезился запах марихуаны, что было также галлюцинацией, посещавшей его в самых невообразимых местах: в театре, в церкви – людям, вкусившим это магическое знание, всегда чудится его запах…
Курсив мой, – как однажды выразились друзья-литераторы. Сколько грусти заключено в этом сказочном слове…
Слава Богу, Ганышев всего лишь постоял перед закрытой дверью, на всякий случай зачем-то даже осторожно на нее нажал (проклятые Хомяки – везде понаделали запоров) и вернулся в свою комнату, где ждала его недопитая бутылка вина.
Он лежал и пил, и даже наслаждался сознанием, что он хотя бы
Ганышев проснулся от музыки: в сердце дома звучал
Однако, спустя какое-то время, вернувшись из сна в явь (переход, конечно, чисто словесный, весьма спорный), Ганышев осознал, что слышит не мертвую магнитную запись, а вполне живые струны рояля, и звучит вовсе не
Марина сидела за роялем, ее распущенные волосы цветом и блеском соперничали с инструментом, причем, явно не в пользу «Шредера», Хомяк, расположившись в венском кресле поодаль, сонно наблюдал за исполнительницей, время от времени пригубляя из бокала, Дуся, с редким для нее отсутствием выражения ревности, возлежала на оттоманке, окруженная подушками: пережрала, бедняжка, что, впрочем, не мешало ей наслаждаться бессмертным творением мастера, неуверенно оживавшим в длинных, тонких, таких, наверное, нежных пальцах интерпретаторши.
– А где все? – глупо спросил Ганышев, как раз в тот момент, когда пальцы пытались справиться с одним из самых сложных пассажей.
– Схиляли на первой собаке, – сказал Хомяк, и музыка сразу оборвалась, Марина опустила глаза и руки, наступившая тишина обратила только что спаянный человеческий круг в гигантский четырехугольник.
– Что вы называете
– Электричку. Неужто вы этого не знали?
– Нет. Мне не нравится, когда коверкают русский язык. Собака – это животное на четырех ногах, с двумя ушами.
– Четыре четырки… – попытался пошутить Ганышев, но никто не обратил на него внимания.
– Ты совершенно права! – подала голос больная Дуся. – Если б ты знала, как достали меня все эти ихние
– Ну и что? Иногда несколько секунд оргазма помнишь всю оставшуюся жизнь.
– Гена, прошу вас, не говорите пошлостей.
– Ладно, сдаюсь. Извините. Между прочим, не пора ли нам тоже перейти на ты?
– Я не против. Ты хоть и не лишен недостатков, но, в общем, мужчина неплохой.
– Назови меня еще дядей – Гумбертом или Карлсоном. Никакой я не мужчина в расцвете сил, а элементарный молодой человек, образно выражаясь – довольно клевый чувак. Кстати. Так это не делается. Надо задринчить на брудершафт, поцеловаться, а уж потом сказать друг другу это заветное интимное ты.
– Я не против. Только меня совершенно не тянет пить эту вашу «осень».
– Ужасно! – вмешалась Дуся. – Ты и так – так скверно выглядишь, что еще один глоток…
– Ничего подобного! – воскликнул Хомяк. – У меня наверху завалялось полбутылки шампанского. Как хорошо, что я не вспомнил о нем раньше…
– Позволь мне узнать,
– Среди прочего хлама, как раз под той кроватью, где сегодня почивала наша дорогая гостья.
– Потрясающе! – сказала Марина. – Оказывается, я всю ночь провела с этим игристым, чудесным, любимым моим напитком? Правда, я почти не спала: мешали звезды. Казалось, они были нарисованы прямо на стекле…
Хомяк отправился наверх, Марина, поглядев куда-то за окно, устало произнесла:
– Вы не поверите: это была самая лучшая ночь в моей жизни. Эта маленькая комнатка чем-то напоминает уютную каморку Раскольникова, а все те комнаты, где я жила раньше, походили на гробы.
– Не понимаю, – подал голос Ганышев, – что ты в ней нашла? Обыкновенный шкаф, только большой.
– А вид из окна? Впервые в жизни я вижу порядочный вид в этой стране… Вот если бы вы разрешили мне хоть немножечко пожить здесь… И этот рояль…
– Сука! Мерзкая поганая тварь! – вдруг вскричала Дуся. – Подумать только: эдак как бы случайно, тихой