цепочку, по которой они свободно скользят.
Чисто внешне комполои напоминают мусульманские четки, но продаются во всех киосках и магазинчиках, а то и прямо на улице, и никакого (во всяком случае, прямого) отношения ни к православию, ни к исламу не имеют. Их крутят в руках примерно так, как это делают мусульмане, но не ради молитвы, а просто так,'для релаксации': говорят, что это помогает успокоиться и снимает нервное напряжение. Быть может, это Восток так напоминает грекам о себе на уровне подсознания.
Прямо на улице, среди случайных книг, каждая из которых стоит не больше тысячи драхм, то есть трех долларов, мне попалось маленькое Евангелие в синем переплете. В старом переводе на новогреческий, который отличается от древнего текста только глагольными формами. Совсем маленькое и почему?то попавшее в груду детективных и дамских романов и другой случайной литературы. He кyпить eгo я пoчeмy–то нe мoг…
Платон против поэзии
Платон объявил, что трагическая поэзия должна быть изгнана из идеального государства, поскольку своими произведениями поэты пробуждают, питают и укрепляют худшую сторону души и губят ее разумное начало.
Вычеркнуть, отбросить, изъять, исключить, запретить учителям использовать «плохие» стихи в беседах с учениками и не давать поэту хора для постановки его трагедии, если он говорит о богах что -то плохое — именно такими рекомендациями буквально пестрит текст платоновского «Государства».
Философ вспоминает миф (причем, только намеком, сегодня понятным лишь специалисту), где рассказывается, как Тесей и Пирифой решились на ужасное преступление, решив сделать своими женами двух дочерей Зевса, Елену и Персефону, за что были наказаны в Аиде. «Мы не допустим таких мифов», — восклицает Платон.
«Мало того: мы заставим поэтов утверждать, что эти поступки были совершены другими лицами… подобные высказывания мы запретим и предпишем и в песнях, и в сказаниях излагать как раз обратное». Поэты рассказывают, будто Гефест был сброшен с Олимпа собственным отцом (т. е. Зевсом), — «такие рассказы недопустимы в нашем государстве».
Как это ни парадоксально, величайший, быть может, в истории человечества философ, как никто другой сказавший о бессмертии человеческой души и вечности, выдвигает тоталитарную по своей сути схему и призывает к жесткой и безжалостной цензуре. Причем относится это не только к поэтическим произведениям, но и к той устной мифологической традиции, в недрах которой вызрела вся греческая культура.
Если что?то вредно для нашего государства, это должно попасть под запрет вне зависимости от того, с чьим именем, пусть даже самым знаменитым, связан этот «вредный» миф или текст. Цензуре подвергаются даже гомеровские поэмы.
Платон, исходя, разумеется, из лучших побуждений, рассуждает (страшно сказать!) как советский партийный чиновник, считавший возможным исказить текст любой пьесы в угоду идеологической установке.
У него есть свое весьма возвышенное представление о божественном начале, в которое, разумеется, не укладываются древние мифы, ибо там боги или, во всяком случае, их дети, например Тесей, совершают всевозможные преступления — воруют, лгут, обманывают друг друга, распутничают, пьянствуют, убивают ни в чем не повинных людей и так далее. «Какие же это боги, это — черти полосатые!» — воскликнул однажды, говоря о видении богов в греческой мифологии, А. Ф. Лосев.
Платон усматривает в этих мифах нечестие, которому необходимо противостоять, ибо оно разрушает основы общественной нравственности. «Когда говорят, что бог, будучи благим, становится для кого?нибудь источником зла, с этим всячески надо бороться», — утверждает он в своем «Государстве». На первый взгляд, этот тезис кажется прекрасным, но, если в него вдуматься, он просто чудовищен, ибо войну Платон объявляет не злу, а художественному творчеству и вдохновению поэта, причем опираясь на рациональный и холодный социальный прагматизм.
«Если произведение хорошо, мы допустим его, если же нет — отвергнем. Мы уговорим воспитательниц и матерей рассказывать детям лишь признанные мифы, чтобы с их помощью формировать души детей… большинство мифов, которые они теперь рассказывают, надо отбросить».
Нельзя не ужаснуться тому, как Платон, сам бывший настоящим поэтом (ибо каждый его диалог представляет собой удивительное поэтическое произведение), выступая в роли законодателя, подходит к поэзии с точки зрения предельного рационализма, но все же не только в этом заключается суть его философской трагедии. Она еще и в том, что его собственный взгляд на реальность, его личная точка зрения и та идея, которую он проводит в жизнь, оказываются для Платона дороже самой реальности, дороже того, что в этой реальности есть и всегда было. Схема становится философу дороже, чем истина, поэтому все, что не укладывается в схему, должно попасть под запрет.
Так автор «Пира» и «Тимея» предвосхищает идеологию практически любого тоталитарного государства и религиозного фундаментализма, для которых искусство есть лишь средство для воспитания народа. Писатель должен стать «колесиком и винтиком», как скажет потом Ленин.
Платон в одном из главных своих тезисов утверждает, что искусство, вернее, художественное произведение (эпическая поэма или трагедия) может и должно воспитывать. Он, умевший уме стить в одном слове то зерно, из которого может вырасти огромное произведение, основывался на бытовавшем уже в его время действительно прекрасном афоризме «Гомер воспитал Элладу».
Философ решил доказать, что «Илиада» плохой учебник, ибо она воспитывает и возбуждает в людях дурное. При этом он как?то упустил из вида то, что создана она была совсем не для того, чтобы воспитывать греков, — хотя, действительно, воспитала их, но только не содержанием, а языком и ритмом. Именно об этом и говорится в процитированном у Платона афоризме.
Отнюдь не желание по команде законодателя приступить к формированию личности своего слушателя или читателя, а что?то принципиально иное заставляет писателя взяться за работу.
Лишь тогда писатель оказывается в силах создать текст, который выдержит испытание временем, когда его охватывает жажда выразить в слове мир, который уже существует во всем своем многообразии и многоцветности в глубинах его «я».
Каждый писатель сродни графоману, который пишет только потому, что просто не может не писать.