адрес одной дамы — некто мадам Хавина Инна Олеговна. Через нее прошло четырнадцать ящиков — и после она себе сделала норковую шубку.
Ему было уже море по колено, он выдавал всех и держался так, будто его запутали и будто он ребенок. На допросе он часто говорил про себя:
— Ах, гражданин начальник, все мы — Тамаркины — слабовольные люди!
А на очной ставке с главой всего предприятия Тамаркин говорил:
— Это мучительно! Это мучительно! Поймите, Ихельсон, что я еще ребенок, а вы старый зверь.
Ихельсон помолчал, потом ответил:
— Если кто получит стенку, так это вы, ребенок!
Поговорив про семнадцать ящиков яиц, Тамаркин спросил, правда ли, что у Окошкина неприятности из-за дружбы с ним, с Тамаркиным.
— Это вас не касается, — сказал Васька.
— Во всяком случае, — сказал Тамаркин, я в любое время дня и ночи могу подтвердить, что никакой дружбы между нами не было.
И он сделал такую поганую морду, что Васька швырнул об стол карандаш и крикнул:
— Вас не просят! И с вами тут не шутки шутят! Отвечайте по существу!
Оттого что он крикнул, у него из разорванного рта пошла кровь. Он зажал рот платком и стал писать протокол допроса. — Дальше, — иногда говорил он или опрашивал: — Вы хотите разговаривать или хотите обратно в камеру? — и при этом косился на Тамаркина.
В двенадцатом часу ночи вошел Лапшин и сел рядом е Васькой.
— Это и есть Тамаркин? — спросил он.
— Совершенно верно, — сказал Тамаркин, — но вернее — это все, что осталось от Тамаркина.
Лапшин почитал дело и покачал головой.
— Жуки! — сказал он. — Что только делают!
И опять покачал головой с таким видом, будто не встречал в своей жизни более страшных преступлений.
— На пять лет потянет? — развязно спросил Тамаркин.
— Там увидим, — сказал Лапшин. — Суд знает, кому что требуется.
Попыхивая папиросой, он вышел на цыпочках и спустился вниз к начальству с докладом за день. У начальника в кабинете горела уютная зеленая лампа и топился камин. Когда Лапшин вошел, начальник приложил палец к губам и потом погрозил Лапшину кулаком. Лапшин сел в кресло и, сделав осторожное лицо, стал слушать радио. «Михайлов Иван Алексеевич, — говорил диктор, — Диц Герберт Адольфович, Смирнов…» Лапшин позевал, стянул со стола у начальника вечернюю газету и, чтобы не шуршать бумагой, прочитал какую-то статейку только с левой стороны, то есть одну половину столбца. Наконец диктор кончил.
— Да-а, — сказал начальник, — слышал, Иван Михайлович?
Лапшин положил газету на стол.
— Не слыхал? — спросил начальник.
— Нет, — сказал Лапшин.
— Ну, тогда поздравляю! — сказал начальник и снял пенсне. — Слышишь, поздравляю, Иван Михайлович! Тебя наградили орденом Красной Звезды.
Он обошел стол кругом, споткнулся об угол ковра и подошел к Лапшину вплотную. Оба они не знали, что теперь делать. У Лапшина было по-прежнему осторожное лицо, он только очень побледнел и опять взял со стола газету.
— Да нет, — сказал начальник, — тут нету, в газетах еще нету, — сейчас по радио передали…
Он взял из рук Лапшина газету и бросил ее на стол.
— И меня, брат, наградили, и Бычкова.
— Троих? — спросил Лапшин. — А как сформулировано?
— Не знаю, — сказал начальник, — забыл.
Помолчав, он спросил:
— Что ж теперь будем делать? Или, вернее, что надо делать? А?
— Да что, — сказал Лапшин, — ничего.
Он сел в кресло и почувствовал, что весь вспотел, до того, что даже ногам сыро.
— Ах, Бычкова нет! — сказал он. — Ну подите, как нарочно услали парня за тридевять земель. Ах, жалость…
Начальник привязал пенсне за цепочку к пальцу и ходил по кабинету, близоруко щурясь.
— Ну ладно, докладывай, Иван Михайлович! — сказал он. — Как там дела?
И Лапшин, чувствуя почему-то облегчение, начал докладывать, и начальник слушал его и говорил по своей манере:
— Чудненько! Чудненько!
11
Когда он вернулся к себе в бригаду, то никого уже не было, один только дежурный, упершись локтями в стол, читал «Курс физики». Лицо у него было напряженное, непонимающее.
— Учитесь, товарищ Панченко? — спросил Лапшин.
— Да, надо немножко, — сказал Панченко, — подразобраться хочу в явлениях природы.
— Разбираешься?
— Да не очень, товарищ начальник.
Лапшин заглянул в книгу, — она была раскрыта на «теплоте», на больших и малых калориях. Он читал и чувствовал, что Панченко тоже читает.
— Ты листочек бумаги возьми, — сказал Лапшин, — точные науки всегда советую тебе с бумагой, графически выражать. И карандашик возьми. Это не роман, не стихи, наука.
Он сел на стул Панченки и велел Панченке тоже сесть.
— Гляди сюда! — сказал он. — Вот я изображаю ее через эту латинскую литеру. Тебе известен латинский алфавит? Я тебе его сейчас запишу, а ты как что — заглядывай…
— Слушаюсь!.. — сказал Панченко.
— И слушайся! — басом сказал Лапшин. — Слушайся. Я тебя плохому не научу…
И он, заглядывая в книгу, стал объяснять Панченке «теплоту», которую, как и всю физику, как и химию и биологию, в свое время, в девятнадцатом, двадцатом и двадцать первом годах, читал во время ночных дежурств при свете коптилки или электрической лампочки, горевшей в четверть накала.
Позанимавшись, он велел Панченке найти домашний телефон Бычковой и позвонил. Сказали, что Бычкова спит.
— Разбудите! — приказал он.
Она подошла не скоро.
— Разоспалась, матушка! — сказал Лапшин. — Какой сон видела?
— А это хто? — спросила она. — Это Бычков?
— Это я, — сказал Лапшин, — я, Лапшин.
— А-а, — разочарованно сказала она. — Ну чего?
— Твоего Бычкова наградили орденом Знак Почета, — сказал Лапшин. — Слышишь?
Она молчала.
— Слышишь пли нет? — спросил Лапшин.
— Слышу, — тихо сказала она и покашляла.
Домой он шел пешком, курил и думал и очень обрадовался, что Ханин, Окошкин и Ашкенази ничего не знали. Ханин сидел верхом на стуле и читал вслух листы, напечатанные на машинке.
— Это что? — спросил Лапшин, наливая себе чай.
— Не мешайте! — сказал Ханин. — Вас не перебивали.