Гражданская война в Сальвадоре уже выкосила не менее 80 тысяч человек. В Чили отмечал свою десятилетнюю годовщину и был прочен как никогда жестокий режим генерала Аугусто Пиночета. В Бразилии власть военных, похоже, себя исчерпала, но это вовсе не означало, что до демократии рукой подать. Словом, трудно найти более неподходящее расположение духа для посещения бывшего немецкого концлагеря, и именно в таком состоянии находился Пауло в тот миг, когда заехал на автостоянку у ворот Дахау.
Это был первый концентрационный лагерь, построенный в Третьем рейхе и ставший образцом при создании остальных 56 лагерей, что находились в десяти европейских странах. Дахау действовал с 1941-го по апрель 1945-го, когда его узников освободили союзные войска. Он был рассчитан на 6 тысяч заключенных, но ко дню ликвидации в нем содержалось впятеро больше, а всего за свою краткую и трагическую историю через него прошло свыше двухсот тысяч человек шестнадцати национальностей. Большинство составляли евреи, но были также коммунисты, социалисты и другие «враждебные режиму» группы вроде цыган или «свидетелей Иеговы». По причинам, оставшимся неизвестными, построенная там газовая камера так и не начала действовать, а потому приговоренных к смерти везли в Хартгейм (неподалеку от австрийского города Линца), превращенный в центр массового уничтожения.
Первое, что удивило Пауло и Кристину, едва они вступили через главные ворота на территорию бывшего лагеря там не было ни души. Не исключено, что туристов спугнул ледяной ветер, однако не было там ни охранников, ни привратников, ни кого-либо из администрации, к кому можно было обратиться с вопросом. Они оказались — ну, так им померещилось — в полнейшем одиночестве посреди этого исполинского прямоугольника площадью 180 тысяч квадратных метров, со всех сторон окруженного глухими стенами со сторожевыми вышками по углам — пустыми, разумеется. Пауло, хоть и не оправился еще от вихря черных мыслей, налетевшего на него несколько дней назад в Праге, все же непременно желал осмотреть лагерь — один из крупнейших в нацистском государстве. Следуя указателям, они прошли по экскурсионному маршруту, повторявшему тот путь, которым когда-то следовали узники. Сперва в приемную, где новоприбывшим выдавали лагерные полосатые пижамы, брили головы и подвергали «дезинфекции», потом — по коридорам, где размещались камеры и где на привинченных к потолку крюках подвешивали на допросах арестованных. И наконец — в бараки, где вплоть до самого конца войны на трех — и даже четырехъярусных деревянных нарах в звериной скученности и тесноте обитали заключенные. Чета Коэльо двигалась молча и с каждым шагом впадала во все больший ужас.
К облегчению обоих, самая мучительная часть осталась позади. Пауло был, конечно, подавлен, но все же мог утешаться тем, что трагедия концлагерей — в прошлом, что нацизм повержен и уничтожен в войне, которая завершилась до его рождения. Однако оказавшись в специальном помещении, предназначенном для тех, кто хотел почтить память своих погибших родственников, он почувствовал, что вновь, как это было в Праге, «срывается в штопор». Букеты живых цветов у фотографий замученных доказывали, что Дахау продолжает быть кровоточащей раной, а 30 тысяч погибших там — не абстрактная цифра, вычитанная из книг: жестокая смерть постигла их столь недавно, что горечь утраты была такой же свежей, как эти цветы.
В ошеломлении Пауло и Кристина вышли наружу и двинулись по аллее, обсаженной деревьями, чьи нагие ветви казались крючковатыми костлявыми пальцами, вскинутыми в небо. В северной части лагеря стояло три маленьких храма — католический, протестантский и иудейский (в 1990-е годы здесь появится еще и русская православная церковь). К ним и направились супруги, следуя стрелке, указывавшей направление к самому печальному месту — крематорию, и здесь заметили, как неузнаваемо изменилось все вокруг. Если весь остальной Дахау представлял собой голый камень, без единого клочка зелени, и больше всего напоминал безжизненно-угрюмый лунный пейзаж, то дорожка к крематорию, вдруг, словно по мановению волшебной палочки, привела к рощице, посреди которой на полянке, утопая в густой, почти тропически пышной зелени, стояло сложенное из красного кирпича скромное строение самого буколического вида, отличавшееся от жилища обычной бюргерской семьи только непомерно массивной трубой. Там, внутри, и помещались печи, в которых были сожжены тела 30 тысяч человек, казненных, покончивших с собой, умерших от голода и болезней (за несколько месяцев до освобождения в Дахау свирепствовала эпидемия тифа).
Впечатления от средневекового пражского застенка, видимо, изгладились не до конца, ибо Пауло по- прежнему плохо собой владел. Он увидел восемь печей, тоже сложенных из красного кирпича, в устья которых по стальным полозьям-направляющим загружали трупы, и остановился перед облезлой дверью с табличкой «Badzimmer». Это была не душевая и не баня — газовая камера. Хотя в Дахау ее не использовали, Пауло захотелось самому познать тот ужас, который испытывали миллионы людей в нацистских лагерях уничтожения. Оставив Кристину, он вошел в камеру и закрыл за собой дверь, прислонился к стене, поднял глаза к потолку и увидел свисавшие с него фальшивые душевые лейки, по которым поступал газ, сделавшийся главным оружием Гитлера и его присных в истреблении неугодных режиму. Пауло почувствовал, как кровь стынет у него в жилах, и поспешил покинуть это место, навеки пропитанное смрадом смерти. Оказавшись снаружи, он услышал доносившийся с невысокой колокольни над католической церковью перезвон — был полдень. Он пошел туда, откуда долетали эти звуки и, снова оказавшись в суровой наготе лагерного пейзажа, увидел огромную современную скульптуру, выполненную под явным влиянием «Герники» Пикассо, а над нею — надпись на нескольких языках: «Никогда больше!» Эти два слова вселили мир в его душу. Как он сам будет вспоминать много лет спустя:
Я вхожу в церковь, взгляд мой падает на это «Никогда больше!» и я говорю: «Слава Богу! Никогда больше! Никогда больше этого не будет! Мать твою, как хорошо! Никогда больше!! Никогда больше не будут стучаться в дверь по ночам и люди никогда больше не будут пропадать бесследно. Какое счастье! Никогда больше мир не испытает этого ужаса!»
С сердцем, как принято говорить, преисполненным упования, Пауло вошел в часовню и в тот краткий миг, что потребовался, чтобы зажечь свечу и начать молитву, почувствовал — им овладевают прежние, давние фантазмы. И его резко развернуло на 180 градусов: от веры — к полному отчаянию. Покуда он шел по ледяной лагерной пустыне вслед за Кристиной, его осенило: только что прочитанные им слова «Никогда больше!» — не более чем фарс, пусть и многоязычный.
И я молча стал твердить себе: «Что еще за „Никогда больше!“»? Что это за чушь? То, что происходило в Дахау, продолжает происходить сию минуту на моем континенте, в моей стране! Известно, что в Бразилии противников режима сбрасывают с вертолетов в море. Я сам — пусть и в несравненно меньшей степени — пережил нечто подобное и несколько лет кряду сходил с ума в ожидании того, что стану жертвой подобного зверства. И сейчас же в памяти всплыли и обложка «Тайма» со статьей о бойне в Сальвадоре, и все, что я знал про войну, которую ведет аргентинская хунта против оппозиции. И я вмиг утратил веру в человеческий род. И пришел к выводу, что мир сотворен из дерьма, и жизнь — дерьмо, и сам я — дерьмо, но ничего не могу с этим поделать.
Но вот, сквозь вихрь этих противоречивых мыслей, стали пробиваться слова: «Нет человека, что был бы сам по себе, как остров…» Где он вычитал их? Пауло задумался и постепенно в голове стала всплывать вся фраза: «Нет человека, что был бы сам по себе, как остров; каждый живущий часть континента; и если море смоет утес, не станет ли меньше вся Европа — на каменную скалу, на поместье друзей, на твой собственный дом…» Не хватало лишь последней фразы, и вот двери памяти отворились настежь: «…Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством. А потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол: он звонит по тебе». Да, сомнений не было: эти слова из «Медитации XVII» Джона Донна, английского поэта, жившего четыреста лет назад, получили широкое распространение благодаря Эрнесту Хемингуэю, который взял их эпиграфом к своему роману «По ком звонит колокол»: действие его