крепкие ноги в шелковых чулочках летели по осыпающейся листве; почтенные совслужащие, мастеровой и иной работный люд заполняли окружающий теперь Малахова мир; тихие пьяницы грудились у пивных. Однако, отворачиваясь от этого спокойствия, он снова и снова исступленно метался по местам, способным пробудить горькие воспоминания. Что-то должно было открыться ему в этих местах, обратного случая не могло быть, и если бы он произошел и не было бы сдвига в малаховской памяти и душе — сердце надсеклось бы, пустота проникла в него, и он ушел бы из этого города, оставив все, что он ему дал: любовь, женщину, ожидаемого ею ребенка, мальчишку-беспризорника — приемного сына. Он знал, сколь ужасен и для них, и для него был бы этот побег и как он бесполезен, и все-таки предполагал, что он может случиться. И, скитаясь по оставленным в горькой памяти местам в поисках некогда ускользнувшего, Николай сам не знал: отрезает ли он себе путь обратно, к добротной семейной и трудовой жизни, или, наоборот, возвращается к ней. Тогда — покой навсегда. Может быть…
Первым делом отправился он к местам, где проводил некогда свои ночлеги. Там так же помигивали вечерами костерки, грелись возле них люди, ругаясь остуженными голосами, но их было уже мало, да и те собирались уходить перед долгой зимой: кто на юг, кто — в теплые подвалы. Здесь Николай не встретил знакомых и без сожаления покинул пропитанные туманом низины.
Потом песенка вспомнилась ему: «Ты куда, дочи, колечико девала?..» Вот и дом Фролкова, окошки горницы, где он лежал когда-то. Сгорбленная старушка вышла из дверей, прошла мимо Малахова с маленьким узелком. Он провожал ее, идя позади, до церкви. Содержимое узелка было роздано нищим. Постояв у дверей, Николай осторожно проник внутрь храма. Старушка купила свечку, затеплила ее, поставила и стала молиться. Он смотрел на колыхающийся, возносящийся вверх язычок пламени, и не было в нем ни жалости, ни раскаяния.
Следующей памятной вехой была изба, в которой Фролков и бесстыдные девки опоили и окурили его дурманным зельем. Он искал ее долго, но, увидав, узнал сразу. Не стучась, вошел. В пустом грязном помещении его встретила одна девка с жирной спиной, да и от нее Малахов не мог получить никаких объяснений: так бестолкова она была и напугана его приходом. Николай спросил:
«А где же все другие?»
Девка всхлипнула, плеснула ладонями по толстым ляжкам и заголосила:
«Та-ам!.. Все та-ам!..»
Где «там» — он не стал допытываться, и так все было ясно, только сказал на прощание:
«Ну, ты-то почему здесь? Тоже туда иди!»
Она опрокинулась на койку и заголосила еще сильнее, искоса, сквозь пальцы, взглядывая на гостя. Николай сплюнул и ушел.
Последний его визит был к жилищу Филатенковой, кутенцовской марухи. Освободившийся дом занимал теперь приехавший срочно из деревни Нюркин брат с многочисленным семейством — мужик вида угрюмого и решительного. Он так поддал Малахову с крыльца, что тот чуть было опять не влетел в спасший его от Монаха и чекистов сараюшко. Вскрикивая: «Зачем же так? Эх, вы, товарищ!..» — он выскочил из калитки и долго стоял перед домом, сжимая кулаки.
В ярости и тоске он не видел, как за спиной его, на лавочке дома напротив, переговаривались Спиридон Вохмин и только что вернувшийся из поездки к родне Сабир.
— Смотри, Спирька, опять пришел! — волновался татарин. — Уй, хитрый, страшный.
— А, не наше дело! — откликался собеседник. — Тоже мне, пришествие Христа! Кто он мне — кум, сват? И ты в это не мешайся!
Сабир помолчал — видно, обиделся, — но через минуту снова запыхтел:
— Уй, Спирька, неправду сказал. Как не наша дело? Я угрозыск ходил, заявления давал. Защим дорога мостил?
— Какая еще дорога? — лениво спросил Вохмин. — Кто мостил-то, немаканая твоя душа?
— Вон эта, бандит! — Татарин показал на удаляющуюся от дома Филатенковой малаховскую фигуру. — Приехал, вижу — дорога мостит! Я заявления давал.
— Ходишь, путаешься, куда не надо. Гляди, дождешься, что и самого упекут… дурак!
53
Всю ночь Лунь мучился бессонницей. Пил несвежую воду из глиняной корчаги, выходил на улицу и курил, раскладывал при жидком керосиновом свете старые карты. Но не сходился ни один пасьянс.
После того как он убил Черкиза, сразу возникло вдруг несколько затруднений. Исчезла надежда на последнюю акцию со сберкассой — она должна была принести золото, самую абсолютную валюту. Деньги у Луня были, и немалые, но черта ли толку в советских деньгах, когда надо было уже уходить из этой страны, сбрасывать с лица осточертевшую, рабски изъевшую лицо маску? Участь Черкиза все равно была решена, он должен был погибнуть, но немножко позже, в момент их встречи перед отъездом, при разделе золота, ибо так решил Лунь, он же по настоящему имени Виктор Иванович Карамышев, бывший жандармский подполковник, в гражданскую — начальник корпусной контрразведки одной из южных белогвардейских армий. Однако Черкиз так и не узнал, что Лунь совсем не собирается уезжать с ним. Надо было еще немножко повременить: со дня на день ожидался человек из Центра, ему надлежало передать кое-какие связи в обмен на помощь в переходе границы страны, на которую Лунь работал вот уже пять лет. Правда, связей осталось всего ничего, и те дрянные, ненадежные, полунужные… Еще два года назад здесь была довольно крепкая организация, но, как говорится, была, да вся вышла. Одних выхлестнули чекисты, другие смылись куда-то, не оставив следа, третьих пришлось убирать самому за отказ от работы. Из надежных в последнее время оставался один — Черкиз. Когда Карамышев только свел с ним знакомство, он остался не очень им доволен: все-таки занятие бандитским ремеслом позорно для дворянина. Но потом переменил позицию, потому что понял, что за неимением других это пока — наиболее действенное, приносящее немедленные плоды средство борьбы с ненавистной властью. И, придя к такому выводу, Лунь решил сам взять в руки все это темное подполье, объединив его под своей непререкаемой волей. Удалось. Не без помощи Черкиза, царство ему небесное. В самый последний момент пришлось убрать его, и это было неизбежно, ибо по натуре Черкиз — фат и пижон и обязательно бы выдал Луня. Шайка же у него была крепкая, в случае восстания удар в спину новой власти предназначался верный. История знала такие моменты. Об этом мечтал Карамышев в начальный период дружбы с Черкизом. Время шло, шло, и не было никаких восстаний, да и не предвиделось, старая жизнь не возвращалась. Надетая маска стала тяготить Луня. Он долго входил в образ и твердо знал, что с ролью не будет осечки: Лунь считал себя незаурядным актером, брал в свое время уроки у известного трагика. В любительских спектаклях ему не было равных, дамы закидывали цветами. Но носить изо дня в день, не снимая, одну и ту же личину, в конце концов сжиться с ней, дойти до того, что начать порой и думать не по-своему, а мелко и суетливо, — фу, пакость! Тогда как можно, надев свежее тонкое белье, тянуть прохладное шампанское в одном знакомом парижском кафе… Ничего, терпение, осталось недолго, вот-вот прибудет смена, а пока… Обстоятельства сложились так, что этот мальчишка из губрозыска вполне мог сесть на хвост. Нутром матерого контрразведчика Лунь чувствовал опасность, которая ходила рядом, кругом него, хоть и никак не проявлялась внешне. Осторожность, осторожность… Надо и постеречь одного человека, опасно он ходит, и нельзя исключить в отношении его решительных действий. Во всяком случае, надо быть готовым ко всему…
И Лунь, кряхтя, снова поднимался с постели, пил воду из корчаги и раскладывал пасьянсы. Но, как назло, ни один не сходился.
54