слезами бросаются к родителям. И мой сыночек – ко мне… Я беру его на руки, худенького, тонкорукого и тонконого, как кузнечик, и мы сидим так, крепко обнявшись, и я стараюсь изо всех сил не заплакать. (Плакать я буду потом, когда выйду отсюда).
А от субботы до субботы – только щель в заборе. Да твои милые, трогательные записочки. Я приезжаю в больницу каждый день, передаю тебе передачку: апельсины и овсяное печенье (ничего другого почему-то нельзя). И письмо тебе. В ответ жду твоё письмо, которое мне приносит старенькая нянечка.
…Я стою в маленьком предбаннике с крошечным окном и жду, когда вас выведут на прогулку. Отсюда виден почти весь двор. Но в окне нет форточки, и я не могу подозвать тебя, чтобы пообщаться. Тогда я иду к забору и смотрю в щель, в надежде, что ты пробежишь мимо. Но чаще всего ты сразу уходишь в дальние заросли, где в высоком бурьяне ищешь своих любимых насекомых… Иногда мимо щели пробегает какой-нибудь ребёнок, и я успеваю крикнуть: «Мальчик-мальчик! Позови, пожалуйста, Антошу, мальчика в голубой рубашечке, он, наверное, в зарослях, в дальнем углу двора!»
А потом к забору подбегаешь ты.
– Антоша, сыночек, здравствуй!
– Мама, ты где? Я не вижу тебя!
– Я здесь! Я тебя вижу, но плохо. Можешь стать немного левее? Вот, теперь лучше…
– А как мне тебя увидеть? Мама!
Проклятая узкая щель! Я шевелю травинкой в этой щели: «Ку-ку, я здесь!» Ты подходишь к забору, я присаживаюсь на корточки, чтобы быть одного роста с тобой – и я вижу в щели твой глаз… твой прекрасный, родной, любимый ГЛАЗ!…
– А ну, марш сейчас же от забора!! – раздаётся в ту же секунду зычный лай няньки-надсмотрщицы. – Что, хочешь лишиться свидания в субботу?! Ишь, повадился к забору бегать! Мёдом он для тебя намазан, что ли?
Понурившись, ты уходишь от меня, милый, родной, мой маленький. Мой единственный. Господи, ну что за сволочь эта нянька! И ведь больница-то вовсе не инфекционная, никакую заразу мы отсюда не разнесём. Ну, почему, ПОЧЕМУ я не могу обнять моего ребёнка?!! Ребёнка, который болен, которому плохо. Такой маленький, а уже предъязвенное состояние…
Так ты заплатил за первый школьный год. И не потому, что тебе там было трудно учиться. Тебе было трудно мучиться. Школа оказалась для тебя мукой. Эх, не зря ты так не хотел туда!…
Но что же нам делать?! Это уже не просто инструкция, а закон – закон о всеобщем обязательном образовании. Точнее – закон о всеобщем обязательном хождении в школу. Где из вас делают винтики. Подстригают под общую гребёнку. Чтобы государству было в дальнейшем удобно с вами справляться. Чтобы можно было вложить в руки автомат и сказать: «Иди, убивай!» – и чтобы шли и убивали. Вот в Афганистане уже сколько лет… идут и убивают… послушные мальчики.
А потом возвращаются домой в цинковых гробах… Плата за послушание – смерть.
А если бы все эти мальчики взбунтовались и сказали: «Не хотим убивать этих несчастных афганцев!», – неужели их всех поставили бы к стенке? И пустили бы им пулю в лоб за непослушание? И потом написали бы несчастным матерям: «Погиб при исполнении воинского долга, защищая Родину». Ты – мальчик, и мысль о грядущей армии приводит меня в ужас. Уже сейчас. Хотя подруги говорят: чего ты психуешь заранее? Может, к тому времени, как Антону идти в армию, война в Афгане уже кончится.
Эта кончится, другая где-нибудь начнётся… и мы опять полезем туда со своей «братской помощью». Ненавижу! Ненавижу государство, которое посылает своих детей умирать неизвестно за что! Которое внушает детям страшное, преступное, толкающее на убийство и на смерть послушание! Господи, как мне уберечь моего мальчика?! Как?! Вот поэтому он должен ходить в школу. Поэтому ему придётся потом поступать в институт – и именно в такой, где есть военная кафедра. Но и после института ведь они идут в армию! Не на два года, так на один. Меня успокаивают: «Но ведь уже офицерами!» Офицерами, которые отдают приказ стрелять…
А как было бы славно: просто жить свою жизнь, заниматься образованием не по школьной программе, а по собственному интересу! Изучать насекомых, собирать гербарии… Господи, ведь у нас одна-единственная жизнь, почему же человек не имеет права прожить эту жизнь, как ему хочется, как ему интересно?! Почему с самого рождения человек оказывается в клетке страшных догм: «ты должен!» Должен идти в сад, должен идти в школу, должен думать как все, маршировать в ногу… Ничем не выделяться из толпы.
А что мы потом скажем Богу, когда придём к нему на суд? «Вот, Господи, зарыл я старательно все свои таланты, переписывал послушно задачки с ошибками, ходил послушно убивать…» Разве за этим мы рождаемся на свет??! С какой мукой отвожу я тебя утром в школу!… Но если мы нарушим этот страшный закон, – тебя у меня просто отберут. Да, просто отберут. У этих нелюдей всё просто…
За один год в школе ты нажил предъязвенное состояние. Боли в животе тебя преследовали постоянно. Даже на прогулке. Порой ты бледнел, лоб твой покрывался испариной, ты хватался за живот, садился на корточки и не мог какое-то время идти дальше. Гавр сказал: «У моего Сашки то же самое было. Могу тебе посоветовать хорошего доктора, Сашка лежал у неё в больнице, сейчас ему гораздо легче». И устроил нам консультацию.
Съездили на Остоженку в детскую больницу. Милая доктор выслушала меня, прощупала тебя, сказала страшные слова: «Предъязвенное состояние. Необходима госпитализация». Господи, а что же дальше?! Только один школьный год – и такие последствия. Что же дальше?! Господи, как же я ненавижу! Ненавижу государство, которое отбирает у человека право на СВОЮ жизнь. Ненавижу армию, которая заставляет убивать мирных жителей далёких стран и убивает за это своих мальчишек. Ненавижу школу, которая внушает человеку мысль, что удобнее и спокойнее всего быть КАК ВСЕ. И не высовываться.
Господи! как бы хотелось жить где-нибудь в другом месте – на своей маленькой планете, как Маленький Принц… Ты был бы моим Маленьким Принцем, а я – твоим Лисом, а розой была бы Наша Настоящая Жизнь. Господи, где наша планета? Почему нас занесло куда-то совершенно не туда?… И есть ли в этом какой-то смысл? В том, что мы здесь. Есть ли в этом смысл, а не только страдания? Если полететь высоко-высоко, можно ли увидеть смысл в наших страданиях?…
Ночью я испытала такой приступ боли, что еле дождалась утра и, чуть жива, поплелась в поликлинику. Хотя ненавижу ходить туда. Ну, послали на разные обследования. Утром теперь тащусь в поликлинику, а вечером – лечу к заветной щели в зелёном заборе… Туда – лечу, а обратно – едва шевелю ногами… Как-то в метро столкнулась с Гедрюсом Мацкявичюсом, он взглянул на меня: «Ой, что с вами случилось, Мария? На вас лица нет». Мы двигались в душном потоке по переходу, и я, едва сдерживая слёзы, рассказывала ему об Антоне… А он говорил мне какие-то хорошие, ободряющие слова, утешал меня, говорил, что у детей на самом деле большой запас жизненных сил, что детский организм рассчитан на большие нагрузки, и чтобы я не падала духом… И я была благодарна ему, благодарна за эту случайную встречу в московской толпе, за возможность перемолвиться парой слов. Уже две недели я ни с кем не общалась. Мама с Маришей уехали в Ленинград. Я никому не звонила: не могу звонить, не могу выходить на контакт, когда у меня проблемы. Не люблю жаловаться. Не могу позвонить кому-нибудь и сказать: «Ах, пожалейте меня, люди добрые! Мне так плохо сейчас!» Не могу. А тут – человек сам спросил, а сказать неправду я тоже не могу. Да это было бы кощунственно ответить на вопрос Гедрюса: «Как поживаете?» – «Спасибо, у меня всё хорошо». Но кому-то сказать надо было, и от кого-то услышать слова утешения и ободрения было жизненно необходимо. Вот и устроил мне Кто-то эту нечаянную встречу среди толчеи московской подземки… Как будто меня погладили по головке: «Вот, ты не одна на свете».
Цветут тополя… всё в пуху… Врачиха в поликлинике, с мрачным юмором: