размычалась вдруг. На весь лес. По коровам затосковала. Федя перегнал ее на другое место. Чтоб по голосу не нашли. А она опять мычать. Так голодную и погнал домой.
Сидели, не зажигая света, заперев двери на рогачи, положив на видное место оба топора.
Федя примеривался к кочерге. Тяжелая. По башке трахнешь — хорошо будет. Феликс таскал за собой по дому полено.
— Ты, Евгения, в большой комнате сегодня подежурь, а я — в ребячьей. Полезут в окна, руби по башке, бог простит — детей спасаем.
Сидели за полночь. В одежде.
Возле пруда гремели лихие песни, жгли костер. Из-за деревьев огонь мерцал, рыжие отсветы охватывали черные дубы, летели искры.
— Ложитесь, ребята, на мою постель! Будь что будет! — уговорила мама Федю и Феликса.
Приснилось Феде: пастух кнутом щелкает. Открыл глаза:
— Выгонять пора?
— Тише, — сказала мама. — Стреляют.
Федя встал. Подошел к окошку. Уже светло было — июнь ночей не признает. Пруд утонул в тумане. И в этом тумане, покачиваясь, доставая вершин дубов, тяжело шевелились тени великанов.
А потом Федя увидал человека. Он выбежал на лужайку, оглянулся. Странная великанская тень потянулась за ним рукой. Сверкнуло. Хлопнуло. Человек закрутился, словно он был игрушечный, словно он был волчок, схватился руками за лицо и упал на бок. Точь-в- точь как волчок.
Мама оттащила Федю от окна.
— Это Васька был, — сказал Федя. — Я узнал.
Детей на улицу мама не выпустила в тот день, сама на работу не пошла. Приезжали машины, толпились люди, в свисток милицейский свистнули.
— Между собой бандюги разодрались, — сказала бабка Вера. — И Васька убил, и Ваську убили.
— Я знаю, они его за что! — сказал Федя.
— Тсс-с! — бабка Вера кинулась к двери, выглянула. — Тсс-с! В свидетели попадешь. А эти потом — отомстят.
— Васька Настену любил, — упрямо досказал Федя. — Он хотел быть с ней, а с ними не хотел.
Федя лежит рядом с пастухом. Пастух за приплату согласился пасти норовистую корову, но чтоб три дня с ним был для помощи мальчонка.
Над пастухами большое белое облако — старик с косматыми бровями, борода в колечках.
Облако прошил, прогудел самолет.
— Эх, жизнь! — говорит пастух. — Самолет — жуткое, можно сказать, совершенство, а уже — не диво. А то же облако, хоть и знаешь, что оно есть пар и ничто больше, — диво.
Пастух немножко похож на Иннокентия.
— Летчиком небось хочешь стать?
— Нет. Вот если бы найти такого паука, чтоб сплел паутину, как этот луг, на такой паутине я бы с удовольствием полетел.
Пастух с сомнением глядит на мальчика: не смеется ли над стариком?
— Вот что, голуба, — говорит старик, — корова твоя присмирела. Вчерась я поучил ее кнутиком. Смирилась. Ступай себе.
— Спасибо, — говорит Федя.
Он поднимается с земли, идет через луг к дороге. Оглядывается, ждет — не позовет ли старик назад. И только тогда пускается бегом.
Лехи не видно. Он угоняет корову в четыре утра, ложится спать, когда еще светло. В его доме тихо. Шуркина мать тоже отдала корову в стадо. Шурка приходит к Феде. Вечерами. У Шурки две верши. Из прутьев плетены. Ребята кладут в верши мешочек с мышиными сухариками и на плоту, в сумерках, выезжают на середину пруда. Ставят верши на ночь. Проверяют утром. Улов — по десятку, по полтора карасей. Золотых и серебряных.
Дома вкусно пахнет жареной рыбой.
Мама разрешает Феде плавать на плоту и купаться разрешает. Далеко от берега Федя сам не заплывает, учен.
Он лежит на дощатом мостике и, загородив лицо от света, разглядывает подводную жизнь.
Кувшинками пахнет. Желтыми кувшинками. Они выныривают из пучины, раскрывают солнцу золотые чаши свои, и дремота повисает над ними синими иголочками стрекоз.
Возле кувшинок всегда таится лягушка, словно стережет их.
— Федя!
Федя поднимает голову — отец.
— Подгребай к берегу, собирайся. Уезжаем.
На отце плащ, шляпа — городской человек.
— Я сейчас! Ты иди, я через минуту. Я — бегом.
Отец уходит.
Федя наклоняется над водой, на сердце сладко и горько.
— Озеро мое, — говорит он пруду, — мне пора…
Стрекоза, трепетавшая крыльями, боком отлетела прочь. Федя смотрит на лягушонка, застывшего на широком листе.
— Я вижу тебя, — говорит ему Федя. — Я уезжаю. Я уезжаю в город.
Феде хочется, чтоб у лягушонка навернулись слезы, Федя никому на этом пруду зла не делал, никому, кроме карасей. Лягушонок неподвижен.
— Ладно, — говорит Федя. — Я поплыл.
Он толкается шестом. Плот, разрезая черную прозрачную воду, скользит, за плотом тянутся из золотистых глубин стебли водорослей и отстают.
Плот шуршит по осоке, вздрагивает, замирает.
— Приплыли! — говорит Федя.
Эпилог
…И когда через много лет он стоял перед двухъярусной, уходящей в зной колоннадой великой Пальмиры, а потом, отвернувшись от развалин и от пустыни, шел к темно-зеленому финиковому чуду живого города, слушал, ликуя сердцем, как, пробудившись под первым же лучом солнца, каждый дом в том городе подает о себе весть счастливым перестуком пестиков