конце концов, посмотреть, что там прилетело. Что за подарочек нам на голову.
Таня решительно повернула медную шишечку на дверце, на обратной стороне которой запирающая планка вышла из паза, дверца открылась, и на грязной решетке обнаружился мобильный телефон. Никакой не навороченный, простенький, слегка устаревшего дизайна. Таня взяла его в руки. Судя по всему, ничего ему не сделалось, мобильнику. Он был затянут в кожаный футлярчик и упал тылом, на пружинную клипсу, которую цепляют за карман. Клипса благополучно смягчила удар, и телефон пребывал в рабочем состоянии, включенный, с черно-белым китом на заставке. Кит дурашливо скалился и пускал легкомысленный фонтан.
— Кит, — сказала Таня, — смотри, Дашка.
— И что? — пожала плечами Даша. — Выходка из серии «он мне надоел»? Потому и выбрасываю? Почему в трубу-то? И вряд ли это трубочист уронил, они, трубочисты, редки стали и, я уверена, числятся в Красной книге. Ты в жизни хотя бы одного трубочиста видела, Танька? И что с этой штукой теперь делать?
— Пусть лежит, — ответила Таня, — каши не просит. Может, кто позвонит, и узнаем, чье это добро. Пусть приходит и забирает.
— Мне пора, — вдруг заявила Даша. — Я тебе, Татьяна, еще вечером помогу, если ты к своему Якову не умотаешь. И даже если умотаешь, тоже. Но уж тогда не обессудь, если все сделаю не так. А сейчас мне, чесслово, пора. У меня было полчаса, полчаса кончились. Пока.
— Дашка, а как же…
— Пора, — повторила Даша. — Я — в театр. Занавес шить. И Нодарушка там будет.
— Нодарушка, — сказала Таня. — Ага. Так бы и говорила, солнце мое. Нодарушка — это причина серьезная.
Даша убежала, накинув свою кургузую курточку и мелькнув рыжеватым затылком, а Таня рассеянно огляделась, присела на корточки и стала ползать на четвереньках от одной фотографии к другой, тасуя их, перемещая, раскладывая стопками и веерами. Фотография с молодыми людьми и усопшим бассетом все еще лежала отдельно, Таня просто помешалась на этом снимке и никак не могла придумать, в какую группу его включить. Это какой-то сюр, полное несовпадение ни с чем на свете, такой же сюр, как и большинство мелких случайностей, которые проникают из щелей во времени, зависают на считаные мгновения, происходят и тут же забываются, нелепые, несущественные, ни с чем, казалось бы, не связанные. Но почему за эту, вот именно за эту конкретную нелепость так цепляется ее сознание?
«Ну и ладно, — подумала Таня, — я не буду ни с чем объединять этот снимок. Я его увеличу, и он будет сам по себе, он останется в сознании зрителя легкой сенсацией. Сюжет немного покоробит и растревожит, а графика… Графика в укрупненном виде только выиграет. Ах, эта собачья шерсть! Штришки и пятна. Вот какая я хитренькая художница. Или… О! Или вот что! Я отдам этот снимок на выставку ребятам и как бы тоже приму в ней участие. Попрошу отдельный стенд. И мне плюсик, зачетик в досье, и им хорошо — я классная фотографиня! Как они там выставку назвали? „Люди и уроды“. Литературная натяжечка, конечно, примитив, но сойдет».
Таня разглядывала полюбившийся снимок и совсем позабыла о «небесном подарочке», а он возьми и завибрируй, и запой Марией Магдалиной. Таня вздрогнула от неожиданности, оглянулась и, определив источник звука, подобрала телефон, валявшийся у камина, прочитала на дисплее коротенькое имя абонента и нажала зеленую кнопочку приема.
— Я, Аня, вас слушаю, — проговорила Таня в микрофон. — Только я не та, кто вам нужен. Видите ли…
— Не та так не та, — раздался в трубке рассерженный и обиженный голос. — Не нужно мне никаких объяснений, девушка. Никита… То есть Потравнов с вами, разумеется? Пусть вечером свои вещи заберет. Я буду дома, открою.
Зазвучал короткий гудок отбоя. Что оставалось делать Тане? Она пожала плечами и вернулась к своей работе. Значит, решено: гвоздем выставки будет этот снимок с мертвой собакой.
Калифорния. Сентябрь 2005 года
Прежде всего, я обнаружил, что только теперь в вашем сердце зажглись в полном блеске могучие лучи истинной чистой любви, так что, я полагаю, приближается высший, решительный момент вашей жизни.
«Сабина! Обожаемая моя!
Я тянул время, тянул, каюсь, и тянул не без умысла, как ни тяжело мне приходилось в разлуке с тобою, возлюбленная моя…»
Ах, вот как! Он тянул время! Он знал, что я извелась, его ожидаючи. Что я извелась, гадая, что с ним, кто с ним. Я так и знала, так и знала, что он умышленно меня мучит ожиданием. Он там фокусничал, развлекался, жил веселым мотыльком, а я…
«Сабина! Обожаемая!» Ах, как я ненавижу эту коварную, неверную кошачью натуру, это р-р- равнодушие, эту легкомысленную легкость одуванчика, что цветет и облетает, цветет и облетает от весенних холодов и почти до зимы, а потом спит спокойно, насорив по свету, наобещав вечное лето, и хоть бы что ему, когда другие увядают под снегом несбывшихся надежд. Ненавижу эту его звездную снисходительность, эту самоуверенность, эту хамскую убежденность в том, что он не может быть не понят, бушевала Сабина и нервно терзала колесико «мышки», и текст очередного послания господина Гофмана перемещался туда-сюда, только мелькали крупные строчки на мониторе.
Сабина покрутилась на вертящемся стуле, потерла виски и взяла себя в руки. Что это она разошлась? Разошлась не прочитав письма. А потому разошлась, что три-четыре последних депеши, пришедшие с двухнедельными промежутками, были коротки, сдержанны до холодности, до никчемности. Лучше бы совсем не писал, чем такое… И никаких новостей они толком не содержали. Впечатление такое, что он, отсылая эти письма, таким вот образом попросту равнодушно метил свою территорию, как это в обычае у котов, метил, чтобы никто не забывал:
Хорошо-хорошо. Не будем сами себя заводить, фрау психолог. А то мы его не знаем, господина нашего Гофмана. А то мы в первый раз сталкиваемся с его фокусами-покусами, с его приятной уху молодой трескотней… О, господи. Что он там пишет-то? «Я тянул время, тянул…»
«Я тянул время, тянул, каюсь, и тянул не без умысла, как ни тяжело мне приходилось в разлуке с тобою, возлюбленная моя… Мне, негодному, признаюсь, отрадно было получать твои письма, полные тревоги, полные сдержанного (к сожалению — и к сожалению ли? — ты не можешь иначе, моя дражайшая, теперь я понял это), полные сдержанного чувства. Ах, я гадал, гадал, насколько это чувство глубоко. Ах, я сомневался в его глубине, и сомнения терзали меня, и даже, звезда моя, мне, признаюсь, кошмары снились.
Если не было любви истинной с твоей стороны, а был лишь порыв, отчаянный побег от обрыдлой рутины, размышлял я, недостойный, то со временем, милая Сабина, ты неизбежно станешь тяготиться мною, тяготиться, а потом и ненавидеть, и презирать, не в силах порвать постылых уз (потому что куда же ты денешься, звезда моя, без денег, без приличных документов, с немецким акцентом и с фотографией в базе Интерпола, уж прости)…»
Негодяй! Негодяй! Да что же это делается-то?! Это что, попытка от нее избавиться? Это ли не… Хорошо же, я… Я все-таки прочитаю до конца, я выпью эту чашу со скупо подслащенным ядом. «Звезда моя»! Как же. Звезда.