Вадима еле шевелились губы и дрожали колени. — Его… убили?
Последние слова он произнес еле слышным шепотом, отводя мешавшую челку, провел рукой по мокрому лбу.
— Тьфу на тебя, Вадька! — рассердилась Инна. — Ты даже не удосужился узнать, где братец отбывает наказание! В морге он! В мор-ге! Трупы таскает, полы моет. Вполне живой. И вся компания тоже там. Дип, Антоша Миллер, ну и все. Ясно теперь? А у меня практика там с Розой Потрошительницей.
Вадим сам понес пакет с бельем и домашней едой Олегу и, по совету Инны, передал у порога, дождавшись, когда брат выйдет выливать воду из ведра. Олег забрал пакет без благодарности и сказал:
— Сам больше не ходи. Это не положено. Заметят — накрутят мне еще за нарушение дисциплины. Если что, передавай с Инной.
Олег, не прощаясь, сделал было шаг к двери, но потом обернулся и спросил через плечо:
— Маме что врешь?
— Что ты у женщины, у которой нет домашнего телефона.
— Спасибо, — ухмыльнулся Олег. — Видимо, она-то меня и обрила наголо в порыве страсти, извращенка.
Олег ушел, гремя ведром, не дождавшись ответа, а Вадим понял, что трещина, уже давно появившаяся в их отношениях в результате каких-то неявных, скрытых, глубинных тектонических сдвигов, расширилась и углубилась настолько, что наводить через нее мосты стало накладно — это требовало слишком больших психологических затрат. Бурный поток отрицательных эмоций, хлынувший в расселину, смыл бы любой мост. Оставалось только ждать. Ждать конца половодья, ждать, может быть, полжизни, а то и больше, ждать — каждому на своей стороне. Ждать, забывать, ошибаться, драться, любить, творить, воевать, растить детей — все порознь. Все порознь, чтобы потом — может быть — узнать друг друга заново, допустить и простить инакомыслие, инакодействие, инаковидение и чужекровие.
Мост строился, никому не нужный, некрасивый. Поверхность бетонных опор на жаре пошла трещинками, неправильно выбранный бетон крошился. Самые крупные трещины поначалу пломбировали, выравнивали в ожидании какой-то мифической правительственной комиссии, а потом устали, плюнули и продолжали строить дальше абы как. Макс Арван правильно говорил, что комиссия раньше сообщения о том, что мост готов, не соберется и не приедет. Кому из чиновников охота лететь в пекло из кондиционированного учрежденческого комфорта Триполи? Правильно. Никому.
— А давай-ка мы с тобой, Миша, два бездельника, сами в Триполи слетаем на денек. Как на это смотришь? — соблазнял Михаила Александровича Макс Арван, который от жары и безделья стал впадать в оцепенение, спал целыми днями и маялся головными болями. — Я, Миша, если не встряхнусь, скоро буду, как рогатая гадюка, днем в песок зарываться и кусать того, кто тронет. Полетели?
— Полетели, — сказал Михаил Александрович, хотя понимал, что это авантюра. В Триполи моментально отметят самоволку, и последуют оргвыводы.
Но в Триполи они не улетели, потому что проспали. Вертолет — советский семиместный «Ми-2» — улетел без них в половине шестого утра, так как к шести ожидали повышения температуры до сорока градусов, а в такую славную теплую погодку поднимать вертолеты не разрешалось техникой безопасности: слишком мощными становились турбулентные потоки, и легкий вертолетик мог потерять управление. Поэтому вертолет стартовал с площадки при тридцати восьми градусах, резко набрал высоту, добираясь до относительно прохладных слоев атмосферы, заложил крутой карусельный вираж и был таков.
— Да еж твою. — расстроенно проговорил Макс, задрав голову и придерживая рукой панамку. — Ах, как ему там сейчас хорошо и прохладно, гаду! Не мог пять минут подождать, а еще наше пиво лакал, летун чертов!
— Не переживай, Макс, в другой раз слетаем, — утешал Михаил Александрович. — Иди досыпай в свой автобус.
— Да ну! Душегубка хренова! — неосмотрительно пнул ногой камень Макс и отскочил подальше от скорпиона, который мирно почивал под камушком.
— Макс, ты же меня сам учил камушки не трогать, — попенял Михаил Александрович. — Что ты как мальчишка сделался?
— Время такое. Я в это время никогда не могу на месте усидеть и совершаю глупые поступки. Мне, Миша, открою тебе страшную тайну, одна черная подружка как-то погадала на раковинках каури (ну, ты видел — тут все с ними балуются). И нагадала она мне, что помру я от ядовитого укуса во сне, когда наступит время петь камням. Как тебе, а?
— Чушь, — сказал Михаил Александрович. — Подружка нагадала, камни поют.
— Миша, так ведь поют! Ты ведь сам слышал, как они поют по ночам, когда остывают.
— Поют! Они ноют, трещат, пукают, но никак не поют.
— Ты меня не утешай, Михаил Александрович. Как могут, так и поют. Я, кстати, не очень-то и верю в предсказания, если хочешь знать.
— Не очень-то и верю? А в автобусе почему спишь?
— На всякий случай. Поберечься никому не мешает и без предсказаний. Дряни тут всякой ползает. Бррр… Миша, послушай, наплевать на дрянь ползучую и на жару. Выходной как-никак, давай у начальства джипик попросим, смотаемся в Гат и ночью вернемся. Хоть какое-то разнообразие.
— А с чего это начальство даст нам джип? — скептически хмыкнул Михаил Александрович.
— А мы наобещаем с три короба, — сказал Макс и сдвинул панамку с затылка на нос.
Они наобещали с три короба, и начальство, не поверив, но только чтобы отвязаться, махнуло рукой и ушло под парусиновый тент на сквознячок пить зеленый чай с мятой, который, якобы, спасал при жаре. Чаем можно было накачиваться бесконечно, то есть не бесконечно, а пока не затошнит и голова не заболит то ли от ментола, то ли от избытка жидкости в организме, то ли от скуки, то ли от того, что чай как-то неправильно заваривали.
До Гата приятели добрались к полудню, измученные зноем, с воспаленными глазами и губами, и ничего им уже не хотелось, никаких экскурсий, никаких покупок и зрелищ. Пока искали навес, чтобы поставить машину — старую развалюшку времен франко-итальянского колониализма, окончательно сомлели. Допили зеленый чай из термоса и до вечера завалились спать на сиденья. Проснулись, вернее, очнулись на закате, когда по городку поплыл запах жареного мяса и пряностей, свежеиспеченного теста. Проснулись, когда отраженный от белых стен свет уже не слепил глаза, став мягко-розовым и темно- золотистым, а тепло прогретых до самой сердцевины камней не жгло, не жарило, а приятно грело, так, как может греть только тепло пропитавшегося солнцем камня. Пыль улеглась, как будто засыпая, а небо засветилось глубокой таинственной синью.
— Под звездами поедем, — сказал романтик Макс, а Макс — приземленный реалист — сказал: — Жрать охота, Миша. Давай свежих лепешек купим и еще чего-нибудь.
Они купили лепешек и густой простокваши из верблюжьего молока, но не наелись и отважились вкусить мясного и сладкого, вокруг которого жужжали мухи, рассудив, что раз уж они еще не померли от Саидовой стряпни, то им уже не страшна никакая антисанитария, организм привык.
— Ф-фу, — сказал объевшийся Михаил Александрович, — сейчас бы еще ванну принять или, по крайней мере, искупаться в каком-нибудь прудике. Нет ли здесь поблизости водоемчика?
У Макса даже панамка свалилась, так он подскочил.
— И думать не думай, и в мыслях не держи! В прудике купаться! Да как только увидишь прудик- водоемчик, разворачивайся и жарь в обратном направлении! Это тебе не Средняя полоса с березками, где в любую речку, в любое озерцо ныряй и не сомневайся! Да хоть в болото с пиявками! Здесь такая дрянь может прицепиться, по гроб жизни не отделаешься.
— А в оазисах тоже не купаются? — удивился Михаил Александрович.
— Упаси тебя Господь. В оазисах пьют артезианскую воду, ею же умываются. А прудики, которые вокруг оазисов, если ты именно их имеешь в виду, — это дренажные прудики, искусственные. Там тоже всякое плодится. Прудики всегда есть там, где посреди пустыни разводят финиковые пальмы. Финиковая пальма, говорят, капризна, как молодая жена. Чуть что не так, и никаких тебе фиников. В общем, в этой местности под названием Сахара более-менее доверять можно только артезианской, колодезной воде.