носа очков. — Слышали о таком, Олег Михайлович? Ну неважно, сейчас услышите, а потом и увидите, я надеюсь. Будем проводить гравиметрическую съемку — уточнять геологическое строение этой части Среднесибирского плоскогорья. А заодно, — подмигнул он, — а заодно кое-что поищем. Попутно. Кимберлитовые трубки. С алмазиками. Это, хочу предупредить, не то чтобы так уж секретно, но не для широкого распространения. Путорана — место сказочное, волшебное, незабвенное, но и тяжелое. Мы ведь не ледяными пещерами и водопадами едем любоваться. Стрелять как следует умеете? Мясо-то самим добывать придется. А также печь хлеб. Это мужская работа, повариха не справится, если таковую найдем и подрядим. Что еще? Понятное дело, маршруты, на два-три дня. Груз, килограммов сорок, чаще всего на себе, если повезет, на оленях. Что еще? Там холодновато, но бывает и до тридцати жары. И гнус, чтоб его. Знаете, что такое гнус?
— Комары? — наивно предположил Олег.
— Комары! Комар, Олег Михайлович, по сравнению с этой дрянью зверь благородный! Высокогуманный! А гнус. Он и есть гнус, гнуснее некуда. Так что будьте готовы, Олег Михайлович, лицезреть свою симпатию, — кивнул он в сторону Инны, — в виде неприглядном, неравномерно опухшем и исполосованном ногтями, поскольку чешется просто кошмарно. Ну как, не раздумали путешествовать? Вот и славно. Я так и предполагал. Когда Ванька Удоев, для вас Иван Семенович, выспится и явится, наконец, на работу, вы с ним обговорите формальности вашего трудоустройства. А сейчас, Инесса, будь добра, иди заплатки на барахло пришивать. Такую дрянь выдали — дыра на дыре. А вы, Олег Михайлович, станете палаточки складывать, плотненько, ровненько, не комом, а потом, когда Димка оторвется, наконец, от супруги и явится, наконец, на работу, вы с ним вместе будете укладывать снаряжение в ящики. И быстро будете укладывать, потому что, шайтан побери все на свете, завтра с утра к девяти придет контейнер, а у нас конь не валялся. Как всегда. Как всегда!
Через десять дней партия вылетела в Норильск, где на местной базе, пока ждали контейнер, тащившийся где-то по железной дороге, наняли еще одного рабочего, эвенка Филю, и повариху, потрепанную жизнью, но не пьющую и не вороватую тетку по имени Нинель Чекушко. При Олеге Нинель коротко вздыхала, исподтишка вглядывалась, трясла линялыми полуседыми мелкими кудряшками, робко шмыгала носом и сжимала губы в ниточку, словно боялась спросить о чем-то тайном и важном. А потом суетливо отворачивалась, хватала нож или поварешку и водила широкими лопатками так, как будто посылала сигналы, отчаянно семафорила. Но Олег сигналов не понимал, чувствовал себя неудобно и старался избегать Нинели по мере возможности.
К концу июня, наконец, прибыли к месту работ и разбили лагерь. Что бы Олег ни делал: укреплял каркасы для палаток, чистил побывавшие в деле ружья, учился коротеньким и до жути острым эвенкийским ножиком свежевать оленя, ловил и чистил рыбу, выжигал бочку из-под бензина для устройства хлебной печки и обкладывал ее небольшими валунами, месил веслом от надувной лодочки тесто в кадушке, настраивал рацию, носил воду из звонкого водопадика, тренировался ходить по азимуту, — что бы он ни делал, он с некоторым страхом и тайным, дух захватывающим весельем ощущал, что необратимо меняется под льдистыми небесами, среди расколотых синими глубокими разломами столовых гор Путораны. Олег, не стесняясь, у всех на виду приносил счастливой Инне сумасшедше яркие полярные маки, что заливали тундру расплескавшейся светлой артериальной кровью, и чувствовал, что крови в его жилах становится все меньше и меньше, что с каждым его вздохом она, его кровь, с растворившейся в ней горчащей памятью, бурная, яркая и горячая, постепенно вытесняется плотным и тяжелым, как хрусталь, прозрачным, чистейшим, как оптическое стекло, жгучехолодным, как абсолютное знание, потоком.
Неподалеку от лагеря, сразу за водопадиком, находилась неглубокая пещера — ледяной грот. Однажды Олег заглянул туда и замер, околдованный. Лед, покрывавший стенки, подтаял и оплывал. Дневной свет, проникавший в пещеру, скользил по наплывам, по тонкому слою талой воды, преломлялся и погибал в бесшумных спектральных взрывах. Голограммами висели смутные радуги и терялись, тонули в глубоких ледяных зеркалах, потом вдруг всплывали, преображенные, размытые, разбавленные глубинным тусклым серебром, и стягивались по плывущему глянцу в неясные взаимопроникающие видения. Видения стекали под ноги и развоплощались в глинистой слякоти, оставляя длинные змеистые следы, которые вели прочь из пещеры, на солнечный, скромно цветущий каменистый склон.
Олег стоял посреди пещерки, затаив дыхание, и смотрел, как навстречу ему из ледяной мути выплывает лик, узнаваемый и незнакомый, отрешенный и изможденный забвением. Олег смотрел на отражение и сомневался в нем, не верил. Он подставил ладонь под неровно стекающую талую воду и, не отдавая себе отчета в том, что делает, попытался смыть видение, но оно никуда не делось, не растворилось, не исчезло, не стекло, потеряв ясность, под ноги. Оно осталось, где было, и невидящим взглядом смотрело прямо на Олега, сквозь него.
За его плечом кто-то вздохнул, а потом сдавленно всхлипнул.
— Мишка! Это он! Он. Я так знала, что ты — его сыночек. И Пашеньки-и-и… — тихо заскулила Нинель, — подружки мое-ей!
Перед тем как обернуться, Олег заметил, что бесстрастность лица, глядевшего сквозь напластования льда и кальцита, сменилась выражением стыда и досады.
— Что вы, в конце концов, от меня хотите? — обозлился Олег. — Что вы все подмигиваете, что вы подсматриваете за мной?
— Ты — его сын, — кивала Нинель, указывая на ледяное видение, и моргала выцветшими глазами. — Так похож! Так похож! Его и Прасковьи, Пашеньки моей. Ох, Пашенька!
— Вы… знали мою мать? — понял, наконец, Олег.
— Пойдем-ка на свет божий, — хрипло позвала Нинель. — Пойдем-ка. Я расскажу, если не знаешь. Не верю, что знаешь. Такое детям не рассказывают, а тебе пора знать, надо знать. Взрослый.
Они вышли из промозглой пещеры на склон, прямо в пламенеющий закат, и Нинель без всякого вступления сказала:
— Она сама себя сожгла, моя Пашенька, мученица моя. Что бы там ни говорили, как бы ни замазывали — сама. Она ради Мишки душеньку свою перекроить пыталась, лишь бы ему с ней хорошо было, лишь бы угодить. А он. Хоть и сильно любил, не отрицаю, но что-то такое преступное сделал, что она жить не смогла. Не принимал ее такую, какая есть. Пламя было, говорят, высокое-высокое, до луны, до звездочек, снег вокруг далеко растопило, чуть не до церкви, где она тебя, кроху, оставила, а могилку ее навсегда ангарская вода покрыла, словно бы залила тот пожар, чтоб все забыли.
Берлин. 2002 год
…вы явно заблуждаетесь насчет моей персоны, вас вводит в заблуждение платье, которое я надел, чтобы en masque[1] в течение известного времени подтрунивать над людьми, оставаясь неузнанным, запечатлевать их имена у них же на ладонях, чтобы они знали, кто они, собственно, такие!
— Значит, Олег узнал, как погибла его мать? И это не могло не сказаться на его отношении к семье, так ведь?
— Полагаю, да, фрау доктор, полагаю, что да, — закивал Гофман. — Не сомневаюсь, что моему брату было нелегко. Вероятно, он подумал, что должен принять какое-то решение. Однако в таких ситуациях человеку какое-либо решение трудно дается. Тем более что вся эта история с несчастной и, на мой взгляд, полубезумной Прасковьей с течением лет в голове Нинель, не обо всем, кстати, осведомленной, преобразилась в нечто вроде сюжета жестокого романса и в таком виде была преподнесена Олегу, человеку, если вы поняли, романтического склада, что бы он сам о себе ни думал.
— И в результате?..
— В результате? Ничего он в результате не решил. Я же говорю: трудно это. Что он должен был, по-