угол, разговаривая сам с собой.
Спустя шесть месяцев прошел слух, что Никогос-ага погрузил все свое имущество на арбу и ночью с семьей покинул город и что на прощание он обернулся, махнул рукой и выругался.
Куда уехал Никогос-ага и что с ним сталось — так никто и не узнал.
Весна. На нашей улице цветут миндаль, яблоня, груша, слива и акация. На далекой вершине Мастара еще упрямо держится снег, а на нолях, ярко-зеленых и усеянных цветами, солнце празднует победу….
Утром, когда деревенские телеги проезжают по нашей улице, на рогах волов белеют большие ветки цветущего миндаля, и кажется, что рога опушены снегом. Папахи же сельчан украшены розовыми ветками цветущей яблони.
Скрип телег начинался с самой рани, в тот волшебный, предрассветный час, когда сон особенно сладок и необорим. Доносясь издалека, этот скрип убаюкивал нас и обволакивал все существо предутренней дремой.
Телеги скрипели долго, протяжно.
Мы просыпались, начинался трудовой день, который длился до полудня.
Медленный и однообразный этот скрип можно было сравнить с музыкой, и веселой и грустной одновременно, в зависимости от того, как воспринимать. Когда меня донимали упреками, так что сердце готово было разорваться на части и слезы сами наворачивались на глаза, мне казалось, что каждый оборот колеса отзывается на мою боль и утешает меня.
Врывался в тележный скрип и звон кузнечных молотов — то частый-частый, то, наоборот, редкий.
Кузнецов на нашей улице было много. Я любил стоять возле какой-нибудь кузницы и смотреть на горящий горн, который напоминал мне разъяренного зверя.
Кузнецы с закопченными лицами и почерневшими, огрубевшими руками поднимали тяжелый молот и набрасывались на железо, чтобы сломить его упорство. Когда они вытаскивали из огня раскаленное железо, я приходил в восторг.
На вопрос домашних, кем бы я хотел стать, я, не раздумывая, отвечал: кузнецом. Ремесла более героического я себе не представлял.
Мне нравились лица кузнецов, черные от копоти, особенно их глаза, красные от отраженного в них огня. Я подходил поближе к наковальне, так, чтобы огненные брызги, вылетавшие из-под молота, сыпались на меня. Мне очень хотелось хоть чем-нибудь походить на кузнецов. Я был уверен, что настоящий человек должен быть кузнецом, хотя бы потому, что только кузнецы, наработавшись, могут есть с таким завидным аппетитом один сухой хлеб с луком.
Дома хлеб с луком я не то чтобы с аппетитом, даже насильно проглотить не мог. Я пробовал себе смастерить горн и наковальню, но из этого ничего не получилось.
Теперь, когда я вспоминаю нашу улицу, перед мысленным взором встают друзья детства — собаки. Я всегда чувствовал их бескорыстную любовь к себе.
Свора собак была моей армией. И сейчас, если кто-нибудь грубо обращается с собакой, сердце мое сжимается.
На всех собаках и оставлял следы своей привязанности к ним. Например, я обрубил им хвосты: бесхвостыми они нравились мне больше.
Они любили меня, и эта любовь была особенной; искренней, нетребовательной, всепрощающей. Я бил моих друзей, они визжали от боли, но через несколько минут снова льнули ко мне, лизали мне ноги, те самые, что причинили им боль.
Такова настоящая привязанность, именуемая собачьей.
Я проходил по старой римской дороге, сопровождаемый собаками — моей армией. Одни бежали впереди меня, другие — рядом, но главные силы моей армии держались позади. Каждую из них я знал по имени, знал, когда она появилась на свет, помнил даже ее родословную: прадеда, деда, отца. Я помнил, а собаки, будучи собаками, забывали даже самых близких — отца и мать, братьев и особенно сестер — и грызлись между собой, кусались. Пес Ало спутался со своей сестрой, и она родила щенят.
Друзья мои знали, когда я выхожу из школы: они выстраивались у дверей, встречали меня и провожали домой.
На тополе в нашем саду, стройном и высоком, как мраморный минарет во дворе исламской мечети, аист свил гнездо.
До тех пор, пока эта птица не возвращалась с юга в свое гнездо, для матери моей весна не наступала, и она никому не позволяла снимать зимнюю одежду. Но стоило нам завидеть аиста — мы влетали домой, сбрасывали с себя пальто, шапки и выбегали налегке во двор. На шум выходила мать.
— Кто разрешил вам снять пальто? — сердилась она, всплеснув руками.
— Длинноногий прилетел…
— Вот как!..
Чтобы убедиться в этом, мать поднималась на крышу. Аист высовывался из гнезда и стучал клювом. Она почему-то крестилась. Для нее было великим счастьем, что аист свил свое гнездо именно на нашем тополе. Со всеми другими крылатыми обитателями нашего сада мы имели право делать что угодно, даже разорять их гнезда, но аист был неприкосновенен. Впрочем, если кто и запустил бы камнем, все равно не достал бы до гнезда. Вскарабкаться на тополь, чтобы напугать аиста, тоже не имело смысла — не обратил бы внимания.
Однажды он не прилетел весной, и в дом пришла смерть. Конечно, совпадение было случайным, но мать верила в дурные приметы.
Случилось так, что аист не прилетел в свой срок еще раз.
Сжалось сердце матери.
— Смерть придет, — сказала она.
На всех членов семьи стала смотреть как-то особенно нежно, наверное, думала о каждом — не его ли черед?
Мы пытались рассеять ее тревогу.
— Пустое, мать, не бойся…
— Не пройдет и года — смерть придет, — повторяла она с глубокой верой.
И год еще не кончился, как смерть пришла. Она взяла отца за руки и увела туда, откуда возврата нет.
Мать плакала и причитала:
— Я ведь знала, что так будет, — не прилетел длинноногий.
От зари до зари трудились на нашей земле батраки. Зимой и летом, когда бы ни вставало и когда бы ни заходило солнце, мы просыпались, завтракали, шли на работу, возвращались, ели и ложились спать в один и тот же час. Батраки же осуждены были работать от зари до зари.
И солнце было безжалостно к ним, оно немилосердно жгло им спины.
От зари до зари звенели их заступы, врезались в землю и отливали на солнце холодной синевой.
В полдень они «обедали», садились под тенистым деревом и ели лук с хлебом, иногда вареную картошку и очень редко вареные яйца. Когда хлеб не лез в горло, они спускались к ручью, жадно пили холодную воду и мозолистыми руками вытирали мокрые лица.
Под вечер, когда длинные тени от деревьев сливались с сумерками, спускавшимися на землю, они брали заступы, забрасывали за плечи котомки и шли домой.
На лицах, руках, босых ногах батраков усталость проступала так отчетливо, словно они были выкрашены этой усталостью, как краской.
Весь мир восторженно приветствует восход солнца, лишь батраки приветствуют закат, приветствуют темнокрылую ночь, потому что она несет им долгожданный отдых.
И когда я смотрел на их заступы, сложенные под стенкой, мне казалось, что и заступы устали и