чистое, что нашлось, а прежние лохмотья сожгла. Так и хотелось погладить по пшеничной головенке этого богатыря, что Бяша и сделал.

И тотчас заплакала девушка, которая мыла тарелки у лохани в углу. Отвернулась, уткнувшись в передник; видно было, как вздрагивают ее худенькие плечи под холстинной Марьяниной поневой[55].

— И плачет-то не от кручины, — сказала баба Марьяна, швыряя из печи сковороду на стол. — Плачет, ровно над нами смеется.

— Сватья! — повысил голос отец и встал.

Несмотря на известную всем кротость нрава, Онуфрич мог и из себя выйти, и тогда уж — беда!

— Да я что… — Баба Марьяна сняла с себя фартук и повесила на гвоздь. — Я тут не хозяйка. Пусть поживет, себя покажет. Посмотрим, как управится с твоим ералашным домом.

Но отец уже не мог остановиться:

— А я что же, в своем доме лишний? Все желают мне указывать! Не так-де живу, не так верую, не с теми-де кумпансто вожу! Живу, однако, так, как велит мне долг политичный, гражданский. Господином генерал-фельдцейхмейстером зело обнадежен, он же сказывает — и государь милостив ко мне. И наплевать, что толкуют обо мне в рядах, что скрипят в Кадашах, что ахают в богоспасаемом Мценске, вся родня!

Федька, по своему обыкновению, смеялся, подмастерья жевали. Один бессловесный швед Саттеруп посочувствовал хозяину: зачерпнул ковшик кваса, подал — дух хотя бы перевести.

Киприанов Василий Онуфриевич не помнил родства. Как очутился он в Кадашевской сотне, как мальчонкой встал подручным у ткацкого стана, он не мог объяснить. Прозвище его, как занесено оно писцом в сиротскую запись, явно отдавало поповским — не Купреянов, как говорят в деревнях, а именно Киприанов, на греческий лад. Да еще из глубин младенческой памяти может он исторгнуть страшный пожар, пламя бушует везде, словно стоглавая гидра, он сам, другие дети, какие-то бабы стоят на коленях, держат образа… Кто знает? Бревенчатая тесная Москва частенько выгорала.

Затем хамовный староста подметил способность мальчика к счету, к рисованию. У старосты был кум в услуженье у ученого человека — Леонтия Магницкого, тогда еще студента Академии славено-греческой. Кум и устроил младого ткача вместо себя к студенту сапоги чистить, заодно и голодать вместе с нищим господином. Так оба, и хозяин и слуга, попали в Навигацкую школу, когда была она учреждена царем Петром.

А при втором Азовском походе Киприанов, человек уже на виду, был послан со сметливыми иноземцами в Воронеж для расчета строящихся там фрегатов. Иноземцы, по наглости, что ли, ихней, в пропорциях зело оплошали, а Киприанов — нет. Тут государь его впервые приметил. Поручил даже Киприанову с отрядом драгун искать корабельный лес в рощах по берегам Хопра. Раз ночью у догоравшего костра его разбудил драгунский сотник:

— Вставай, Онуфрич, не желаешь поразвлечься? Казаки девок привезли, продают.

— Каких таких девок?

— Полонянок, православных, у татар отбили, когда те из набега низом шли.

— Да как же можно — русских, православных, и продавать?

— А кто им, казакам, запретит? В степи они — хозяева…

Одна полонянка, худенькая, грустная, в порванной посконной поневе, вот точно такая же, как эта теперешняя беглянка, просто резанула тогда сердце юному Киприанову. А драгунский сотник подзуживал:

— Купи, купи, Онуфрич, у тебя же деньги корабельные есть. Казаки ее все равно продадут. Хорошо, если не гололобым. А нам она будет портки стирать.

На другой день драгунский сотник на Киприанова криком кричал, узнав, что он отпустил купленную девку со встречными монашенками домой. Оземь швырял драгунский сотник свой треух, так хотелось ему той грустной полоняночкой владеть. А когда вернулись в Воронеж, тут же доложил по начальству. У Киприанова открылась, ясно, недостача. Дали ему двадцать плетей, которые он вытерпел без стона — было за что терпеть, — и отослали обратно в Москву к Леонтию Магницкому.

Прошло еще время, съездил Василий Онуфриевич Киприанов в укрепленный городишко Мценск, что стоит на форпосте засеки[56], от злых крымчан московский край оберегает. Там, в Ямской слободе над полноводной Зушей, что несет барки с хлебом в матушку-Оку, нашел он свою полоняночку, которая его ждала. Затем, как водится, была свадебка, затем родился младший Киприанов, этот самый Бяша, затем житье-бытье в Москве — в скудельных Кадашах.

Как бог дал, так бог и взял. Прошла черная оспа, крылом адовым задела. Были ведь годы, когда Москва от напасти этой сплошь вымирала, а тут мор прошел поулочно, где повезло — никто не болел, а где не повезло — целые порядки лежали мертвецов. У Киприановых унесла она любимую их, ненаглядную. Вернулись отец и сын после похорон в пустынную, страшную камору свою в Кадашевской слободе — не придумают, что и делать, руки повисли. Однако обошлись, обгоревались, принялись — отец за труд, сын за учение (только что в Сухареву башню отдан был).

И в одно праздничное утро (лето было — Троица[57] либо Спас) в ихнюю избушку, которую они снимали в ту пору близ Сухаревой башни, ввалилась целая куча народу.

Впереди шел мужик рыжий и ражий в ямщицком армяке, протянув к Киприанову руки, жаждущие объятий:

— Ой, да что ж ты, свет ты наш Онуфрич, что же ты не отписал нам во Мценск о кончине нашей дражайшей сестрицы? Ведь мы не чужие, помогли бы, ободрили… Вот глянь, дела побросали, все к тебе приехали — племяш твой Кузьмич, оба свата — Силка да Семейка, а вот свояченицы Пелагея, Фетинья, Марьяна… Я же — ай не признаешь? — Варлам, шурин[58] твой, брат покойницы!

Как не признать! Жители Мценска, сиречь амчане, люди общительные, радушные, что не наедят, то напьют, что не выпросят, то так утащат. Недаром говорят, что Мценск цыганы за семь верст объезжают. А то еще, когда кто хочет кому несчастье накликать, желает тому: «Амчанин тебе во двор!»

Спустя неделю амчане нагостевались, утомились от многошумной Москвы, и рыжий Варлам сказал Киприанову:

— Ну, вот что, брат Онуфрич. Надобно жить по-родственному. Тут у вас на Москве торг бесподобный, большие можно иметь куртажи[59]. Мы к тебе станем то подводочку посылать, то, глядишь, воз. Ты же в бурмистерской палате свой человек, привилегию нам спроворишь, местечко в рядах… Надобно тебе и дом собственный становить, что же ты все в квартирантах ютишься?

Затем он выкушал за здравие хозяина стопку настойки и, заев огурцом, сказал особо проникновенно:

— И не пора ли уж, брат, тебе заново жениться? По-родственному сказываю, несмотря что покойница была мне любимая сестра. Вот обрати-ка взор на Марьяну, вдовица она, моей жены сестра, следовательно, мне свояченица и тебе не чужая. Статью, важеством господь ее, гм-гм, не обидел, и лета ее еще не ушли…

Вечером Киприанов с сыном заперлись в гравировальной мастерской, которая в те поры размешалась тоже в Сухаревой башне. Киприанов помнил, что жена его, покойница, мценских родичей своих отнюдь не жаловала. Очень была скрытна она по поводу обстоятельств полона своего у крымчаков. Можно было только догадываться, что кто-то сыграл с ней шутку наподобие как с библейским Иосифом[60] его братья.

Думали они с мальчиком думу свою, больше молчали, мать невидимо стояла тут. Назавтра Киприанов, прикусив губу от неловкости, объявил шурину, что жениться не согласен. Амчане нисколько не обиделись, учинили прощальное возлияние и отбыли восвояси. Но Марьяна-то осталась!

Хозяйка и взаправду нужна была шумному мужскому общежитию, каким был, по существу, киприановский дом. А уж хозяйничать баба Марьяна умела.

— Я вдова божья, беззащитная, меня обидеть — великий грех, на Страшном суде вдвое зачтется!

Что же касается сирот, прибившихся к киприановской полатке, была, однако, и ее правда. По всей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату