3
Казарин чеканил слова по-военному лаконично, словно перед ним не одна Марта, а целый штаб.
Нижняя губа ее недовольно спряталась. Никогда Петр Захарович не казался Марте таким одержимым.
— Вам все мало, Петро Захарович, — проговорила она, потянувшись к нему. — Что-то вы лепите из меня, не знаю что, право...
Отлично сказано: лепите!
— Видела ли ты «Пигмалиона», Мартушка?
Нет, она не видела «Пигмалиона». До того ли ей было, когда на руках трое мал мала меньше. В Павлополе безвыездно прожила все годы.
— А мне довелось повидать в Москве эту пьесу Бернарда Шоу.
Что ж, ее Петро Захарович много чего видел. А она ни разу-то в Москве не была. Правда, генерал- комиссар пообещал свозить в Берлин, показать культуру рейха. Делегацию фольксдойче готовят в Германию, и ее наверняка пошлют. Ясно вам, Петро Захарович, с кем дело имеете?
До чего же хороша она! Он целовал ее, долго смотрел в большие глаза, отвечавшие ему пристальным и всепрощающим взглядом женщины, дарящей последнюю, запоздалую любовь. Он действительно лепил из нее что-то по своему образу и подобию, лепил терпеливо. Нынче наступил ее час!
— Кого же собираетесь присылать мне, Петро Захарович? А может, сами поступите первым заместителем? Будете всегда под боком, нужды не станет разыскивать вас, чтобы поцеловать разок- другой... Очень редко вижу вас, Петро Захарович, родной мой. Иной раз такая тоска нападет и страх; что готова бежать сюда, к вам, все там бросить. Вам легче, конечно, поскольку вы среди своих, а я все одна да одна, все с немцами...
Тогда-то он и ожег ее тем взглядом, какого она всегда побаивалась.
— Хватит ли сил, Марта, преодолеть все? Товарищи надеются на тебя. Выдюжишь?
— А я-то знаю? Вот уж, в самом доле, вопросы задаете, Петро Захарович! Разве я героиня какая? Человек сам себя до конца не знает. Он, я думаю, не знает, на что способен, пока черед не придет. Но коли доверяете человеку, то, скажу, это доверие силу придает. Вы меня понимаете, Петро Захарович?
— Умница ты моя! Кто же поймет тебя так, как я!
— Еще скажу, Петро Захарович. Знаете, что такое дети? Другая, может, из-за детей носа бы не сунула в то пекло, куда я пошла. А мне, напротив, радостно опасность переживать, как будто я для детей стараюсь и от них признания жду больше, чем от ваших людей. Вы-то знаете, как Сережка на меня порой смотрит...
— Да, Сережка у тебя все понимает, хоть и не понимает он ни черта, в этом ты права, Марта. Иной раз как волчонок смотрит, того и гляди, укусит...
— А ведь у него есть основания, Петро Захарович, для такой злости. Мать все с немцами да с немцами, самая что ни на есть овчарка. Так порой душа болит, что готова все ему рассказать, во всем открыться...
Она не раз делилась с Петром Захаровичем своим наболевшим. Казарин побывал в ее доме, познакомился с детьми, и показалось ей, что он мог бы стать отцом им троим. Легко с ребятами сошелся, даже с Сережкой, настороженным и колючим мальчишкой, завел толковый разговор про баллистику, про артиллерию, про школьные занятия и нынешних учителей, про песню «Гей, заграло Чорне море», которую почему-то запретили петь.
Сережка оживился, пытливо всматривался в незнакомца, которого впервые привела мать, о чем-то напряженно думал, и это не ускользнуло от матери.
— Что, сынок, замечтался? — спросила она, погладив его русый непокорный ежик. — Подойди, подойди к Петру Захаровичу, он дурного ничего не сделает. Правда ведь, Петро Захарович, вы не уколете его своими усами? Не бойся, не будь букой.
Сережка досадовал. Петр Захарович читал в его взгляде и злость, и ревность, и даже негодование на мать.
— Оставь, Марта, его в покое. Мы — мужчины и должны толковать между собой по-мужски, без сиропа. Поди-ка сюда, Сергей, — позвал Казарин. — Какой род войск тебе больше по душе, сынок? Иначе скажем, кого больше уважаешь, кем быть хочешь — танкистом, артиллеристом или летчиком?
Сошлись на артиллерии. И тогда-то у Петра Захаровича получился интересный разговор, который так понравился Марте. Потом они все тихонько запели запрещенную в школе песню:
Жаль, что все в разлуке она с Петром Захаровичем, вместе им никак нельзя, и только вот так, как сейчас, удается украсть у гитлеровцев часок-другой зыбкого счастья. Пришла она к Петру Захаровичу по вызову: что-то важное, видать, случилось у них там. Но так и застыли они в объятиях, долгих и молчаливых, все было в тех объятиях — и тоска одиночества, и жалоба на опасную долю, и невысказанность любви, и радость встречи, и благодарность судьбе, которая свела их среди пепла и крови,
— Так, видно, до конца, Мартушка, нам с тобой под куполом...
— А когда конец-то?
До конца еще было далеко. Марта понимала это не хуже Петра Захаровича. Тревога зимних месяцев улеглась. Город был переполнен войсками. Вновь открылся публичный дом для солдат. На строительстве трехэтажного санпропускника закапчивались работы: сыпнотифозные вши безраздельно хозяйничали под рубашками солдат армий фюрера. Штадткомиссар Днепровска Клостерман, обезумевший от страха, отправил в дезкамеру французскую мебель, и она вся погибла в парильне.
Марта смеялась, расчесывая тяжелые с рыжеватым отливом волосы:
— Надо видеть нашего Ботте из гестапо! Он посмеивается над Клостерманом, а сам не расстается с термометром. Они все с ума посходили. Всюду им мерещатся вши. Говорят, на открытие бани приедет сам гебитскомиссар Циммерман со своей свитой. Они так гонят это строительство, будто от него зависит их победа. Там работают и строители Тодта, и бригады военнопленных из лагерей. С ума сошли!
Прислушиваясь к словам Марты и по привычке отбирая значительное, сверкнувшее вдруг, как крупинка золота в песке, Петр Захарович думал о том, каким порой буднично-заурядным выглядит настоящий подвиг. «На открытие бани приедет сам гебитскомиссар... со своей свитой...»
— О чем задумался, шеф? — спросила Марта.
— Так просто... извини меня... — Петр Захарович поднялся и серьезно посмотрел ей в глаза.
Марта уже была в платке, в грубошерстном пальто с мужского плеча. Кто узнает в ней начальника местного отряда дорожной жандармерии?