— Все, Мартушка, пора нам. Осторожничай. Задача-то нелегкая, что говорить. Опасная... даже смертельная. Но зато великая... Наши являться будут с паролем «Пигмалион». Ладно?
Марта кивнула.
— Любите меня?
Это, пожалуй, было сейчас важнее всего.
— Люблю.
— Правда?
Он не ответил. Только снова обнял ее, словно упрятал от всех бед.
4
Гебитскомиссар и в самом деле прибыл на открытие бани. Трехэтажная вошебойка была отделана по последнему слову техники военного времени. Добротные парильни с душевыми отделениями вмещали одновременно до батальона. На первом этаже были установлены огромные дезкамеры, доставленные специальными вагонами из Франкфурта-на-Майне.
Циммерман и ортскомендант Кренцель вместе с представителями городской управы — Петрей, Стремовским и Байдарой — осмотрев банные, дезинфекционные и служебные помещения, раздевались, чтобы совместно с воинством принять горячий освежающий душ. Циммерман отклонил предложение Кренцеля выставить русских. Нет! Единение под сенью очищающей влаги символично и должно еще более сблизить военную и цивильную администрации. Что бы сказал гаулейтер Эрих Кох, если бы узнал об этой смелой и оригинальной находке своего наместника в Павлополе!
Гебитскомиссар бесцеремонно присматривался к представителям освобожденного населения города. Туземцы! Заношенное белье... нелепые волосатые ноги с длинными ногтями... грязные тряпки вместо шерстяных носков — так называемые портянки. Ни у кого теплой пары, не говоря уже о шелковом белье.
Но зато моются как! Со вкусом. Покрякивают да похлопывают себя по ляжкам, как дикари. Дорвались до воды, нагретой для них армией фюрера.
Циммерман, распаренный душем, в свою очередь блаженно крякал, похохатывал. Пар, вздымаясь к потолку, застит глаза, и теперь уже трудно различить, где немец, где русский. Голые люди все одинаковы, и на голом человеке нет отметины, кто ты — солдат фюрера или большевик, черт тебя побери...
— Пан геббельскомиссар, дозвольте, — слышит он. — Битте... Рюккен... потереть...
Это еще что?
— В чем дело?
— По-нашему... унзере... ферштейн? Рюккен... мочалкой...
Байдара, громадный, раскрасневшийся, с отвислым животом, осмелев, вероятно, от ободряющих выкриков самого гебитскомиссара, услужливо топчется возле него, примеряясь намыленной мочалкой.
— Ах, Rucken... waschen...[5] Битте, давай... Циммерман подставляет спину начальнику биржи, и тот с подобострастной яростью начинает охаживать ее.
Клочья пены летят во все стороны. Байдара кряхтит в упоении и со всей силой нажимает на мочалку, которую припас к высокоторжественному случаю. Гебитскомиссар, не ожидавший такого усердия, скользит и, теряя равновесие, падает на кафель.
— Руссише швайн!
Кто-то из голых приспешников бросается на помощь к комиссару, но сам, поскользнувшись, падает на шефа. И как бы венчая ту неловкость, что произошла в душевой, из коридора рявкнул удивительно близкий грохот.
Свет погас.
Все шарахнулись в предбанник. Гебитскомиссар Циммерман, сорвав с вешалки чьи-то одежды, пахнущие потом, натянул их кое-как и пробрался к выходу. Пламя било откуда-то снизу, причудливо разрисовывая потолок коридора танцующими тенями.
Взрыв повторился уже где-то повыше, и что-то с огромной силой рухнуло. Лейтенант Кренцель, ортскомендант, табуреткой высадил окно и, взмахнув руками, в одних подштанниках прыгнул в ночь. И снова пламя озарило коридор, по которому как одержимые носились голые люди, спасаясь от огня и участившихся взрывов.
Все удалось на славу. Пламя внезапно охватило трехэтажное здание только что открытой гарнизонной бани. Свистки полицаев и жандармов слились с криками солдат, которые жарились в огне, словно вши, приговоренные к убиению в мощных дезкамерах. Вон из окна третьего этажа выбросился фриц в чем мать родила.
Со звоном лопались стекла. Воды в бане много, а тушить пожар трудно, потому что темно да и паника, охватившая голое воинство, перекрыла не только краны, но и разум.
Некоторые уже вырвались из огневого плена. Вон гебитскомиссар, вон Петря с опаленной бородкой, начбиржи Байдара. Один за другим выскакивали солдаты, кто в белье, а кто и совсем голый. Примчалась пожарная команда, позвякивая по старинке колокольчиками. Медные каски засверкали в дыму. Но кому из пожарных хотелось рисковать жизнью ради спасения вошебойки?
Поджечь баню предложил Петр Захарович. Трудно было не согласиться с ним. Казарин деловито входил в подполье, привнося дух активной борьбы, военной сноровки, подробно разрабатывая планы диверсий и ударов по оккупантам. Он, оказывается, был «в курсе дела», как любил говаривать Иванченко, знал не только боевую тактику или артиллерию, но понимал и специальность подрывника, ориентировался и в политике. Он словно распружинился в новых условиях, найдя, куда приложить организаторскую энергию оперативного работника, искусственно примороженную на протяжении последних лет. Ободренный доверием товарищей, он с радостью отдавал им свои знания и навыки боевого командира.
— Конечно, баня не артсклад, — говорил он, — и не эшелон с боеприпасами. Это точно. И все же если подпустить красного петуха, то будет он словно малый огонек цигарки на колоссальном фронте, где тысячи пожаров помасштабнее этого полыхают ежесуточно. Но и этот огонек тоже нужен. Понимаешь? Нужен!..
Готовились тщательно. Связались с Симаковым. Тот откликнулся тотчас: после удачного исхода на складах он все чаще наведывался к товарищам, тайком от жены заходил на огонек и к Татьяне. Не во все посвящали его — он чувствовал это. Молча принимал кару.
На стройке оказались дружки. Естественно... Взять плотника Кальмуса, бывшего пулеметчика Богучарского полка, приземистого, с лицом, побитым оспинками, словно градом. Вместе не одну кружку нива осушили в парке в павильоне «Лето», после чего усаживались за домино, забивали «козла» дотемна.
Как на смертный подвиг шел Кальмус на работу в тот день, мину завернул вместе с завтраком в тряпочку, дождался перерыва, вышел в уборную, а по дороге сунул ее под электрощит, прикрыл аккуратно. И вот — горит. Горит! Тепло у Симакова на душе. Будто далекое то пламя, взявшееся над городом, обжигает самого. Теперь-то доверие ему будет. Оказался он главным специалистом по красному петуху. А жинка-то полагает, что мастер он только печку раздувать.
Так думал Симаков в тот вечер, наблюдая издалека за багрянцем, украсившим небо.
— Опять горит, — сказала жена, выйдя во двор. — Откуда они берутся, те поджигатели проклятые? Мало им смертей в эту войну? Чтоб их пожгли на том свете, грешников! Только злость у немцев разжигают.
— Иди, иди, мать, не причитай. Что надо, то и горит. «Вот такие они все, бабы, — подумал он, — дальше своего носа ничего не видят».