очевидна и не нуждалась в доказательствах. Я решил пока что не задумываться над деталями, а жить, подспудно храня каждый день эту неразумную надежду. Жить этой надеждой.
Этой ночью мне не удалось больше уснуть. Закутавшись в пальто, я вышел. Тепло бабьего лета уступило место северному ветру. Я стоял и смотрел на низкие тучи, мало-помалу наливавшиеся серой бледностью. Я вспомнил, как однажды Шарлотта, невесело шутя, говорила, что после всех ее странствий по необъятной России для нее не было бы ничего невозможного в том, чтобы дойти пешком до Франции…
Вначале, в долгие месяцы нищеты и скитаний, моя безумная мечта будет очень похожа на эту печальную браваду. Мне все будет чудиться женщина в черном, которая в самый ранний час темного зимнего утра входит в маленький пограничный городок. Подол ее пальто забрызган грязью, ее толстая шаль отсырела в холодном тумане. Она толкнет дверь кафе на углу тесной спящей площади, сядет у окна рядом с батареей. Хозяйка принесет ей чашку чая. И, глядя в окно на спокойные фасады домов с голубятнями, женщина чуть слышно проговорит: «Вот и Франция… Я вернулась во Францию. После… после целой жизни».
2
Выйдя из книжного магазина, я пересек город и вышел на мост, застывший над залитой солнцем ширью Гаронны. Я говорил себе, что была в старых фильмах старая добрая хитрость, позволявшая за несколько секунд перескакивать целые годы жизни персонажей. Действие прерывалось, и на черном фоне появлялась надпись, безыскусная откровенность которой всегда мне нравилась: «Два года спустя» или «Прошло три года». Но кто осмелился бы в наши дни использовать такой устарелый прием?
И однако, зайдя в этот безлюдный книжный магазин в провинциальном городе, погруженном в сон жарой, и обнаружив на полке мою последнюю книгу, я почувствовал именно это: «Прошло три года». Кладбище, усыпальница Бельвалей и Кастело – и эта книга в разноцветном ряду обложек под табличкой «Новинки французского романа»…
К вечеру я достиг лесистых ланд. Теперь, думал я, буду идти день, два, а может, больше, предощущая за этими увалами, поросшими соснами, вечное ожидание океана. Два дня, две ночи… Благодаря «Заметкам» время обрело для меня удивительную плотность. При том что я жил в прошлом Шарлотты, мне казалось, что никогда я так насыщенно не воспринимал настоящее! Это они, пейзажи былого, придавали совершенно особую рельефность клочку неба между гроздьями сосновых игл, поляне, горящей в свете заката, как расплавленный янтарь…
Утром, двинувшись дальше (надрубленный ствол сосны, которого я накануне не заметил, плакал смолой – «самоцветами», как здесь говорят), я без всякой связи вспомнил полку в глубине книжного магазина: «Литература Восточной Европы». Там стояли мои первые книги, втиснутые, словно чтобы вскружить мне голову манией величия, между Лермонтовым и Набоковым. Дело было в простейшей и чистейшей литературной мистификации с моей стороны. Потому что эти книги были написаны прямо на французском и отвергнуты издателями: я был «какой-то русский чудак, который взялся писать по- французски». С отчаяния я тогда выдумал переводчика и отослал рукопись, представив ее как перевод с русского. Ее приняли, опубликовали и хвалили за качество перевода. Я говорил себе сперва с горечью, а позже с улыбкой, что мое франко-русское проклятие по-прежнему со мной. Только если в детстве мне приходилось скрывать французский привой, то теперь недостатком стала моя русскость.
Вечером, устроившись на ночлег, я перечитывал последние страницы «Заметок». В отрывке, отмеченном накануне, я писал: «Умер двухлетний мальчик в большой избе напротив дома, где живет Шарлотта. Я вижу, как его отец прислоняет к перилам крыльца продолговатый ящик, обтянутый красной тканью, – маленький гроб. Его кукольные размеры пугают меня. Мне срочно нужно найти такое место под этим небом, на этой земле, где можно представить себе этого ребенка живым. Смерть существа гораздо младше меня требует пересмотра всего миропорядка. Я кидаюсь к Шарлотте. Она видит мое смятение и говорит мне нечто удивительное по своей простоте: «Помнишь, осенью мы видели, как летят перелетные птицы?» – «Да, они пролетели над двором, а потом исчезли». – «Правильно, но они ведь продолжают лететь где-то там, в дальних краях, просто мы со своим слишком слабым зрением не можем их видеть. То же самое и с теми, кто умирает…»
Сквозь сон мне казалось, что я слышу шум ветвей, более мощный и ровный, чем обычно. Как будто ветер ни на миг не стихал. Утром я обнаружил, что это был шум океана. Накануне, сильно устав, я расположился, сам того не подозревая, на границе, где лес переходил в дюны, принимающие удары волн.
Я все утро провел на этом пустынном берегу, следя за неуловимым подъемом воды… Когда море двинулось в отлив, я пошел дальше. Босиком по мокрому песку я направился теперь на юг. Я шел и думал о сумочке, которую мы с сестрой называли в детстве «сумочка с Нового моста» и в которой лежали камушки, завернутые в бумагу. Там был «Фекан», и «Верден», и «Биарриц» тоже – его имя ассоциировалось у нас с кварцем, а вовсе не с городом, которого мы не знали… Я собирался идти вдоль берега океана десять, двенадцать дней и встретиться с этим городом, крохотная частичка которого заблудилась где-то в самой глубине русских степей.
3
Только в сентябре, через некоего Алекса Бонда, я получил первую весть из Саранзы.
Этот «м-р Бонд» на самом деле был русский бизнесмен, типичнейший представитель той формации «новых русских», которая в ту пору начинала привлекать всеобщее внимание во всех западных столицах. Они обрубали свои фамилии по образцу американских, преображаясь – чего сами часто не замечали – в героев шпионских романов или инопланетян из научной фантастики пятидесятых годов. Когда мы познакомились, я посоветовал было Алексу Бонду, он же Алексей Бондарченко, лучше офранцузить свою фамилию и представляться как Алексис Тоннелье, чем так ее калечить. Он на полном серьезе растолковал мне преимущества короткой и звучной фамилии в деловом мире… У меня складывалось впечатление, что я чем дальше, тем меньше понимаю Россию, которую видел теперь через всех этих Бондов, Кондратов, Федов…
Он ехал в Москву и, тронутый сентиментальной стороной моего поручения, согласился сделать крюк. Приехать в Саранзу, пройти по ее улицам, увидеть Шарлотту казалось мне куда невероятнее, чем слетать на другую планету. Алекс Бонд побывал там «от поезда до поезда», по его выражению. И, не догадываясь, что значила для меня Шарлотта, рассказывал по телефону, как будто делился впечатлениями об отпуске:
– Нет, ну и дыра же эта Саранза! Благодаря вам я ознакомился с российской глубинкой, ха-ха! И все эти улицы, как они выходят прямо в степь! И эта степь, и конца ей нет… А ваша бабушка вполне здорова, можете не волноваться. Да-да, она еще молодцом. Когда я заходил, ее не было дома. Соседка сказала, что она на собраний. Жильцы их дома организовали комитет поддержки или что-то такое, чтобы спасти огромную избу в их дворе – ей двести лет, – которую собираются сносить. И, значит, ваша бабушка… Нет, я ее не видел, я же заскочил от поезда до поезда, а вечером непременно надо было в Москву. Но я оставил записку… Вы можете к ней съездить. Теперь всех пускают. Железный занавес, ха-ха, превратился, как говорится, в решето…
У меня только и было, что мои документы политического беженца плюс право въезда «во все страны, кроме СССР». На следующий день после разговора с «новым русским» я пошел в полицейскую префектуру узнать все формальности, требующиеся для натурализации. Я старался заглушить в себе мысль, которая все время коварно возвращалась: «Отныне мне придется вступить в невидимую гонку против часовой стрелки. Шарлотта в таком возрасте, когда каждый год, каждый месяц может стать последним».
Именно по этой причине я не хотел ни писать, ни звонить. Я суеверно боялся несколькими затасканными словами все испортить. Мне надо было побыстрее выправить французский паспорт, поехать в Саранзу, говорить с Шарлоттой несколько вечеров напролет, а потом привезти ее в Париж. Я видел