угля!» – и объяснялось, как можно использовать «комочки бумаги». Или еще: «Домохозяйки, не кипятите воду для стирки!» И даже: «Домохозяйки, экономьте: варите без огня!»…Шарлотта надеялась, что, вернувшись в Париж с Альбертиной, которую заберет из Сибири, она вернется и в довоенную Францию…
Записывая эти строки, я думал, что скоро смогу задать Шарлотте столько вопросов, выяснить столько подробностей – например, узнать, кто этот господин во фраке на одной из наших семейных фотографий и почему половина снимка тщательно отрезана. И кто та женщина в ватнике, чье присутствие среди персонажей Прекрасной эпохи когда-то так меня удивило.
Только уже под вечер, выходя из дому, я обнаружил в почтовом ящике этот конверт. Он был палевого цвета, со штампом полицейской префектуры. Стоя посреди тротуара, я долго и неловко распечатывал его, пока не порвал…
Глаза понимают быстрее, чем разум, особенно такую весть, которую последний не хочет понимать. В этот краткий миг растерянности взгляд пытается разбить неумолимую взаимосвязь слов, как будто еще можно изменить известие, пока ум медлит охватить его смысл.
Буквы прыгали у меня перед глазами, кололи вспышками слов, клочками фраз. Потом грузно вылезло главное слово, напечатанное жирным шрифтом, вразрядку, словно для скандирования: «О Т К А 3 А Т Ь». Путаясь с биением крови в висках, за ним следовали разъяснительные формулы: «ваш случай не соответствует…», «фактически это не воссоединение с семьей…» Четверть часа, не меньше, я так и стоял, уставясь на письмо. Потом пошел куда глаза глядят, забыв, куда собирался.
Я пока еще не думал о Шарлотте. Что меня мучило в эти первые минуты, так это воспоминание о медосмотре: мой нелепый земной поклон и мое рвение казались теперь вдвойне бесполезными и унизительными.
Только уже дома я по-настоящему осознал происшедшее. Я повесил куртку на вешалку. Там, за дверью, была комната Шарлотты… Так, значит, не Время (о, с каким подозрением следует относиться к заглавным буквам!) угрожало моему плану, но решение скромного чиновника – одна-единственная страничка с несколькими машинописными фразами. Человек, которого я никогда не узнаю и который лишь косвенно, через анкету знает меня. На самом деле это к нему надо было мне обращать свои дилетантские молитвы…
На следующий день я послал челобитную. «Любезное письмо», как назовет его мой корреспондент. Никогда еще я не писал письма настолько фальшиво личного, настолько глупо заносчивого и вместе умоляющего.
Я больше не замечал скольжения дней. Май, июнь, июль. Была квартира, которую я наполнил старыми вещами и духом прошлого, этот обесцененный музей, и я, его бесполезный хранитель. И отсутствие той, кого я ждал. Что до «Заметок», то со дня отказа я не добавил к ним ничего. Я знал, что сама природа этой рукописи зависит от встречи, нашей встречи, на которую я, несмотря ни на что, надеялся.
И часто в эти месяцы я видел один и тот же сон, от которого просыпался среди ночи: женщина в длинном черном пальто беззвучным зимним утром входит в маленький пограничный городок.
Есть такая старая игра. Выбирают прилагательное, обозначающее крайнюю степень некоего качества: например, «чудовищный». Затем находят синоним, который, оставаясь очень близким, передает то же качество чуть слабее: «ужасный», допустим. Следующее слово продолжает это постепенное смягчение: «страшный». И так далее, всякий раз еще на крохотную ступень снижая названное качество: «скверный», «тягостный», «неприемлемый»… чтобы наконец дойти до просто «дурного», а потом через такие стадии, как «неважный», «посредственный», «средний», перейти к подъему: «удовлетворительный», «неплохой», «приятный», «хороший»… А еще через десяток слов добраться до «замечательного» и «превосходного».
Весть из Саранзы, которую я получил в начале августа, претерпела подобную же эволюцию. Ибо, переданная сперва Алексу Бонду (он оставил Шарлотте свой московский телефон), эта весть с прилагавшейся к ней посылкой долго переходила из рук в руки. При каждой передаче ее трагическое значение ослабевало, чувство притуплялось. И уже чуть ли не радостно незнакомый голос объявил мне по телефону:
– Слушайте, а у меня тут для вас посылочка. От вашей… забыл, кто она вам, ну, от вашей покойной родственницы. Из России. Вы, конечно, уже в курсе. Да, вот переслала вам ваше завещание, хе-хе…
Он хотел – в шутку – сказать «наследство». По той речевой неряшливости, какую я часто замечал за «новыми русскими», для которых основным языком уже начинал становиться английский, он сказал «завещание».
Я довольно долго дожидался его в холле одного из лучших парижских отелей. Ледяная пустота зеркал по обе стороны кресел как нельзя лучше соответствовала небытию, заполнявшему мой взгляд и мысли.
Незнакомец вышел из лифта, пропустив вперед женщину – ослепительную блондинку с улыбкой, обращенной, казалось, ко всем и ни к кому. За ними следовал еще один мужчина с очень широкими плечами.
– Вэл Григ, – представился незнакомец, пожимая мне руку, и назвал своих спутников, пояснив: – Моя легкомысленная переводчица, мой верный телохранитель.
Я знал, что не смогу уклониться от приглашения в бар. Слушать Вэла Грига было некой формой благодарности за оказанную услугу. Он нуждался во мне, чтобы полнее насладиться и комфортом этого отеля, и новизной своего положения «международного бизнесмена», и красотой своей «легкомысленной переводчицы». Он говорил о своем преуспеянии и российском разорении, возможно, не отдавая себе отчета в том, что невольно напрашивается ехидный вопрос: нет ли тут причинно-следственной связи. Переводчица, которая наверняка не раз все это слышала, казалось, спала с открытыми глазами. Телохранитель, словно оправдывая свое присутствие, мерил взглядом каждого входящего и выходящего. «Легче было бы, – подумалось мне вдруг, – объяснить мои чувства марсианам, чем этим троим…»
Я вскрыл пакет в вагоне метро. На пол выпала визитная карточка Алекса Бонда. Там были соболезнования, извинения (Тайвань, Канада…) за то, что он не смог передать мне посылку лично. Но главное – дата смерти Шарлотты. Девятое сентября прошлого года!
Я не замечал, какие станции проезжаю, и только на конечной очнулся. Сентябрь прошлого года… Алекс Бонд побывал в Саранзе в августе, год назад. Через несколько недель я подал прошение о натурализации. Быть может, именно тогда, когда Шарлотта умирала. И все мои действия, планы, все эти месяцы ожидания были уже после ее жизни. Вне ее жизни. Без какой-либо возможной связи с этой завершившейся жизнью… Посылку хранила соседка и только уже весной передала Бонду. На упаковочном крафте было написано рукой Шарлотты: «Прошу Вас препоручить этот пакет Алексею Бондарченко, который не откажет в любезности передать его моему внуку».
На конечной я снова сел в вагон. Вскрывая конверт, я с горестным облегчением говорил себе, что план мой разрушило не решение чиновника. Это сделало время. Время с его скрипучей иронией, которое такими играми напоминает нам о своей нераздельной власти.
В конверте не было ничего, кроме двух десятков рукописных страниц, соединенных скрепкой. Я ожидал увидеть прощальное письмо и не мог понять, почему оно такое длинное, зная, как мало была склонна Шарлотта к торжественным фразам и многословным излияниям. Не решаясь приступить к последовательному чтению, я проглядел первые страницы и ни разу не наткнулся на обороты типа «когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет», которых как раз и боялся.
Впрочем, письмо вначале казалось никому не адресованным. Пробегая где строчку, где абзац, я подумал, что это какая-то история, ничем не связанная с нашей жизнью в Саранзе, с нашей Францией- Атлантидой и со смертью, неизбежность которой Шарлотта могла бы дать мне понять…
Я вышел из метро и, поскольку домой еще не хотелось, сел на скамейку в саду и продолжил это рассеянное чтение. Теперь я видел, что рассказ Шарлотты не имел к нам никакого отношения. Она описывала со свойственной ей тонкостью и точностью жизнь какой-то женщины. Я читал невнимательно и, видимо, пропустил то место, где бабушка объясняла, каким образом с ней познакомилась. Впрочем, меня это не очень и интересовало. Ибо рассказ был всего лишь еще одной женской судьбой, еще одной из трагических судеб сталинских времен, которые так потрясали нас в юности и боль которых с тех пор