выжить и идти дальше, в литературу третьего тысячелетия. Никто не знает, что нам заповедано. И у журнала, если сильно радеть о нем, может появиться новая полоса жизни. И на Севере могут появиться яркие имена. Им есть с чем себя сравнивать, планка высоты прежнего 'Севера' останется уже навсегда. Из Вологды пришел Василий Иванович Белов, опубликовал 'Привычное дело', но этим он не только славу журналу создал. Он зарядил своим творческим порывом многих авторов. Возбудил самолюбие всего Севера русского. Самолюбие писателей. Он дал пример, как из самого простого крестьянского быта добыть бытие. Появились именно после 'Привычного дела' и Виталий Маслов, и я им зарядился, и Юра Галкин, Виктор Коротаев, Володя Шириков, Вася Оботуров. Появился сразу какой-то фундамент у северной литературы. Стало ясно, от чего отталкиваться надо. Тем и ценны еще талантливые вещи, что вызывают к жизни новых писателей и свежие идеи. Так было после Николая Рубцова, после Юрия Кузнецова. Так будет и дальше. 'Север' должен искать молодых писателей. Создавать новое культурное поле.
В. Б. Я промолчал вначале, когда ты себя из западной классики выводил. С чтением-то все ясно. Но, зная хорошо твои книги, уверен, что дар твой, направление таланта - не из Золя и Мопассана, как бы ты ими ни увлекался в школе, а из подслушанных народных словечек, песен и сказок.
В. Л. Нет, Володя, это все позднее. Я же рос не в деревне, а в мещанском городке. И уже когда журналистом был, открыл для себя весь мир северных сказаний, песен и обрядов. Только тогда я стал слышать народные слова, музыку слов. Кстати, это мое увлечение миром народа, миром преданий и традиций совпало с публикацией в 'Севере' знаменитого 'Привычного дела' Василия Белова (1966 год). Я был потрясен языком повести, вообще иным, скрывавшимся от нас миром простых людей. А они жили с нами вместе. И мы их не видели. 'Привычное дело' для меня стало первым камертоном. Я понял, что писать так, как я писал, нельзя. И по 'Привычному делу' я как бы сверял истинность языка. 'Привычное дело' стряхнуло с меня всю графоманию. Я услышал истинный звук, перечитал свои рассказы: 'Боже мой, какая пошлость!' - и выкинул. Даже одна какая-то беловская строка, самая простая, типа 'он был раноставом', заставляла меня уже писать по-другому. Потом ко мне пришли откуда-то с пространства десятки тысяч таких слов. Но их надо уметь услышать. Они окружали меня повсюду. Графоманы и все эти выпендрежники не слышат этих слов, как глухие.
Вторая такая же впечатляющая книга - повесть 'Последний срок' Распутина. Камертон, может быть, еще более богатый. Не столько словесный, сколько психологический. Как живет человеческая душа? Вот о чем должен думать писатель, на что настраивать себя. Простая человеческая душа богата чувствами. Когда я стал писать 'Белую горницу' на тумбочке в общежитии, никак не мог сообразить, что должен говорить герой. Что чувствует мужик, когда, к примеру, объясняется в любви? В 'Белой Горнице' у меня еще много провалов, я ее не перепечатывал ни разу. 'Последний срок' Распутина, конечно, был какой-то школой. С одной стороны, я им упивался, с другой стороны - ревниво отталкивал. Чтобы не подпасть под очарование. Это еще из-за моего скверного характера. Я же никогда не терпел учителей. Разве я могу признаться, что были у меня когда-то учителя в литературе? Да никогда! И даже когда чувствую, что книга для меня - школа, я все равно читаю ревниво, как угрюмый жук-скарабей. Сладостно читая, ищу недостатки. Характер такой... Безусловно, повести 'Привычное дело' и 'Последний срок' для меня стали большой школой. Несмотря на все мое сопротивление.
В. Б. Получается, что тебя поразили, изменили книги Белова и Распутина, а твой земляк Федор Абрамов такого влияния не оказал?
В. Л. Он как-то прошел мимо нас. Его я прочел уже в зрелом возрасте. Хороши 'Пряслины', но откровением не стали. Он, конечно, очень крупный русский писатель и истинно народный писатель. Он более народен, чем Белов и Распутин, тем более я. Ему удалось то, что мы не можем поймать. Он уловил всю музыку своего малого отечества. Даже несмотря на всю газетчину в нем, на кучу текстовых штампов, он уловил народность как никто другой. Почему его все любили: и простые работяги, шоферы и трактористы, и генералы и маршалы. Одинаково упивались им.
В. Б. Если уж ты заговорил о народности писателя, спрошу: каково место писателя в России? Для чего литература? Для удовольствия, развлечения, игры? Или писатель - это всерьез? Это пророк, учитель, наставник, символ, знамя?
В. Л. Русский человек по натуре не меркантилен. Он всегда ищет идею жизни, идеал жизни, и часто ищет в литературе. Так мы все устроены. Даже последний пьяница или подлец иногда вспоминает о душе. Конечно, наше священство было повырублено, отстранено от воспитания нации, нация бросила отчаянный взгляд окрест - кого бы призвать себе в учителя, в духовники, не комиссара же, - и остановила свой взгляд на писателе.
В. Б. То есть по-настоящему народными писателями на Руси стали не только современники, но и классики, и даже Пушкин, только в советское время, заняв зияющую нишу духовного учителя нации. И тут уже кто выбирал Некрасова, кто Маяковского, а кто Солженицына, но все равно этот выбор явление советского времени?
В. Л. Писатели стали наставниками. Кстати, именно в советское время впервые писатели-то пришли из народа, сами были частью народа. Не дворяне, не помещики, а такие же, как все - крестьяне и рабочие. Из самых глубин. Пришли с культурой крестьянской, с языком крестьянским, которого не знали наши классики. С крестьянской психологией, с крестьянскими чувствованиями, с крестьянским миропониманием. Об этом почти никто не пишет. Но практически начался новый этап в русской литературе. Лесков, как бы ни был громаден как писатель, или Тургенев, но они - господа. И не могли понять смерда. Они только подслушивали, гениальным даром своим улавливали зовы предков своих или подслушивали мужиков на базарах и торжищах. Та литература - великая, но она - подслушивающая литература. И писалась наша великая литература не для народа, не для крестьян, - она писалась для элиты того времени. Именно с 1917 года, как к нему ни относись, началась крестьянская литература. Это совершенно невиданное национальное движение, учить стали выходцы из народа. Они больше знали, в чем нуждается крестьянин, какие боли и заботы у него. Я думаю, Лев Толстой, узнав про наших деревенских писателей, был бы потрясен. Как бы ни подбирали дворяне ключики к народу, как бы они ни были талантливы, может, они все гораздо талантливее нас, но все равно это соглядатаи народной жизни. А без учительства русская литература не может существовать. Она сразу иссякнет и рухнет.
В. Б. Володя, ты с первых же повестей, с 'Белой горницы' писал о современной народной жизни. Тебя уже вводили вместе с Крупиным и Екимовым в обойму 'младодеревенщиков'. И вдруг ты ушел в историю, в глубь веков. Сначала изумительные 'Скитальцы', о которых я писал, потом двенадцать лет работал над своей главной книгой 'Раскол', так и не замеченной ни ельцинской придворной культурой, ни букерами с антибукерами. Что заставило тебя обратиться к истории? Почему надолго отошел от современности?
В. Л. Хотелось выстроить духовное древо русского народа. Я увидел, что народ мало знает о себе самом. О своих истоках, о своей вере. И опять же в знак протеста. Вообще все, что я делаю, - как правило, в знак протеста. Мне кажется, что все происходит не так, как нужно. Не так вершится жизнь, не так делается политика, не так относятся к человеку. В брежневское время, между прочим, дух был задавлен. Как бы мы ни восхищались и нашим космосом, и энергетикой, и наукой, но гнетея духовная сидела в людях. Хотелось мне понять: откуда раскол в русских душах, откуда наше духовное скитание?
Во-первых, из знака протеста, что все издевались над староверчеством, над древним язычеством. Знание своей культуры не мешает православию. Историческая река имеет свою глубину и свои истоки. Русская культура начиналась с глубокой древности. В глубине веков состоялся русский человек. Там он понял природу как мать, тогда он обрел свое, непохожее на другие народы звучание. Почему мы так и не вошли в Европу? Почему мы - другие? Почему мы не живем меркантильностью? Почему распахнуты душою к ближнему? Совсем иная психология, не свойственная протестантскому обществу, не похожая на католическую. Вот мне и захотелось окунуться поглубже. Мне стало мало окружающей меня жизни, в которой мы все существуем. Не в ней ответы на мои вопросы.
Я начал писать 'Скитальцы' из протеста против официальной религиозности брежневских лет. Она носила очень показной характер. Ты веруешь в Бога, это твое право, ты более совершенен, ты открыт Небу, и Небо открылось тебе. Тебе дана Благодать. Но где твоя отзывчивость и доброта? Где твое смирение и прощение тех, кто еще темен? Почему ты пригнетаешь других? Живи в своей красоте, в своем волшебном мире, но не пригнетай других. Отчичей и дедичей своих, которые жили по другим понятиям. Уважай их верования.
Почему русский человек так глубоко отшатнулся от православия? Где причины внутренние? Что