понять не могу. А все вышло очень просто, как у всех, и все это благодаря ей, конечно. Я зажмурился даже, втянул воздух и услышал запах ее лица!
Приехали домой, стол уже был накрыт, пришли к нам Марго и тетка моя, Евдокия Юрьевна, обедали, почти как раньше, даже разговор кое–какой возникал. Все бы хорошо, если бы не синяки у нее под глазами, как она их ни прячет. И еще вот что, друг мой Петр Иванович, неприятно мне стало видеть эту Марго, мушку черную на щеке, и вообще все, что она делает, как смотрит, говорит – все не по мне. Это уже словно болезнь, и не знаю, как спастись, потому что в чем вина этой молодой дамы предо мною? Я ей сказал как– то: «А вы, Маргарита Львовна, приехали бы к нам с батюшкой вашим… Я о нем наслышан в самом добром смысле». Она сильно покраснела, запунцовелась вся, поблагодарила, на том и кончилось. Батюшка ее к нам так и не ездит. Может быть, стесняется при нынешней ситуации, кто знает… Еще вот что мучает меня иногда: неужели, думаю я иногда, этот ничтожный человек, мало того, что прикасался к Лавинии, но целовал ее! Проводил с нею ночи! От этого голова начинает кружиться, и я отстраняю перо…
Вы пишете, что князишка был человек образованный и страдающий. Да мало ли, что он на руках ее носил больную и пекся о ней, о здоровой! Разве это показатель истинной любви? Служа своей прихоти, и не то можно совершить, из каприза или упрямства можно даже на костер взойти, можно так себя распалить, так ослепить, что море покажется с ладошку…
Как трудно становится, друг мой, распутывать все узлы, а их с каждым днем больше и больше. Сейчас пишу Вам, а за окнами – какой–то не весенний вечный дождь, серость, уныние, как и вся наша короткая жизнь: а через две комнаты от меня – Лавиния и Марго разговаривают о чем–то своем. Мне бы удовольствоваться этим вечерним покоем, отдаться бы жизни, как бывало, да нынче я этого не могу: другой я стал. И не хочу, а прислушиваюсь к тишине, просверливаюсь сквозь стены, проникаю к дамам, туда, припадаю к их беседе – ну что они там? О чем они там?… Не затевается ли что? Ах, не хочется в дураках ходить! И я все мучаюсь и увязываю в два конца – любовь и подозрение. Мавра мучила ревность: как просто! А меня не ревность: у Лавинии нет никого, но и меня у ней нету тоже!… Я сижу и думаю: а вдруг обо мне их беседа! Вдруг, думаю я, все изменилось, и сейчас она войдет с улыбкой, подогретая разговором, и с порога скажет, как все в ней теперь переменилось, и вот она пришла ко мне… Но никто не входит, дорогой друг. Напрасные мечты!… А тут еще пишут мне из курской деревни, что–то у них там не так, что надо мне ехать. А могу ли я? Третьего дня собрался было совсем, а тут по обыкновению появилась Лавинина брюнеточка. Может быть, не так мне поклонилась, или мне что показалось, во всяком случае – отложил я поездку. Не могу, и все тут. Что–то все время читаю в лице этой гостьи озабоченное, настороженное, опасное… Ночью как–то думаю: что за глупости? Что за страхи?… Однако как этот червь во мне поселился, так и ворочается не переставая. Теперь мне даже из Департамента, чего раньше не было вовсе, хочется иной раз мчаться домой в неурочное время, ворваться, узнать, застать… А что узнать? Кого застать?… Вы не подумайте, что я подозреваю какой–нибудь пошлый обман или чужое тайное присутствие в моем доме. Нет, нет, ни о чем таком я не думаю, да это исключено… Не это, нет… Да только что – не знаю…
Вчера, например, еду из присутствия по Литейному. Грязь, ветер. И вдруг вижу: Марго! Не на извозчике – пешая. Я даже обрадовался: можно пообщаться как–то, понять что–нибудь… Спрашиваю, не к нам ли? Да, к нам. Счастливый случай. Едем… Что–то надо сказать, а не могу, не знаю о чем… Вдруг вспомнил всякие разговоры о ее скором замужестве. «Вы, я слыхал, замуж собрались, Маргарита Львовна?» – «Да, – говорит, – скоро свадьба». – «А кто же этот счастливец?– спрашиваю я непринужденно. – Не сомневаюсь, что очень достойный человек». Она краснеет и молчит. Едем. «Какая грязь на дворе, – говорит она, – все извозчики куда–то попрятались». – «Да, – говорю я, – погода отвратительная… А вы, Маргарита Львовна, бываете в обществе? Какие слухи нынче?» А сам посмеиваюсь, делаю вид, что понимаю пустячность беседы, что в экипаже о чем, мол, и говорить? Но она молчит и глядит в окно. «Я очень мучаюсь, – продолжаю я с надеждой, – хочу доставить Лавинии какую–нибудь радость, удовольствие, хочу как–то эту непогоду, непогоду нашей жизни расцветить, приукрасить, что ли… Уныло все несколько… Однако не знаю, чем ей угодить… Спрашивать пока не решаюсь, а сам не знаю… Может, вам что об том известно? Помогите…» Она молчит. Пожимает плечами. «Что, – говорю я, – разве не в наших силах сделать так, чтобы всем нам стало полегче… полегче…» Она пожимает плечами и восклицает: «Ой, да вот же, приехали!…» Представляете?
Я, друг мой Петр Иванович, все понимаю, даже больше, чем это могут некоторые подумать, но брюнеточка озадачивает меня с каждым днем…»
…А вот и взорвалась бомба! Все когда–нибудь должно открыться. Вечных тайн не бывает. Вот Вам и Ваша симпатия! Вот Вам образованность и страдание! Я–то уж начал сомневаться, мучаться: за что осуждать человека, хоть и злодея в душе, ежели он ничего не совершил? Оказывается, сомнения мои были напрасны. Со вчерашнего утра весь Петербург, друг мой, гудит и негодует. У всех на устах одно: Мятлев! Сидит князишка в Петропавловке и нигде не сгинул. И грядет кара. Зря я всплескивал руками и недоумевал: без вины не станут держать в крепости целый год, не станут! Теперь же все сложилось, все нашло свои причины. И Вы позвольте, я расскажу Вам обо всем, как это предстало на всеобщее обозрение. Оказывается, еще с молодых лет за князишкой был установлен надзор, и тому причиной не какие–то там кавалергардские шалости и юношеское шалопайство. Нет, все гораздо серьезнее. В течение многих лет дом его был прибежищем всевозможных социалистов, где они имели обыкновение собираться и даже живали подолгу. Уже разоблачены и фамилии многих из них, как например, известного французского революционера маркиза Труайя, или нашего отечественного скандалиста князя Приимкова. Мятлев не только принимал их в своем доме, но и сам был одним из активных старателей этой шайки. Законы у них меж собою были жестоки и бесчеловечны, как и их цели. И те из них, что отказывались подчиняться внутренним приказам, приговаривались к смерти. Так, по приказу князишки была утоплена в Неве одна молодая их соучастница. В доме том хранилось их оружие, висели портреты государственных преступников, которым они стремились подражать, а князишка, которого Вы величаете «образованным», действительно пописывал в духе их идей и доказывал бог знает что, вроде того, что государь, например, причастен к гибели некоторых русских поэтов… Вы только подумайте, что творилось у нас с Вами под самым носом, а мы хлопали ушами и занимались глупостями, вместо того, чтобы собраться и раздавить это! Когда же князишка почувствовал, что возмездие близко, он поджег свой дом, чтобы скрыть многочисленные следы преступления, и бежал, соблазнив мою Лавинию, пытаясь придать своему бегству сходство с пошлым адюльтером. Какова наглость! Теперь должен состояться суд, и, конечно, ему воздадут по заслугам. Как он опутал несчастную Лавинию, как перевернул всю нашу жизнь!… Да, я забыл еще об одном обстоятельстве: чтобы спокойно убежать, он выкрал у одного своего приятеля подорожную и 80 000 рублей серебром! Он намеревался бежать в Турцию, там продать Лавинию какому–нибудь турку, а затем раствориться в Европе!…
Счастливец Вы, живя в деревне. А у меня только и начинается суета, и я должен что–то предпринять, чтобы оградить Лавинию от слухов, толков, пересуд и разговоров толпы. Уехать, уехать, и как можно скорее и подальше, в Ниццу или в Америку… Денег не жаль…»
…Буря нарастает, не задела бы нас! Каждый час все новые открытия. Теперь выяснилось, что приятель князишки, у которого он будто бы украл подорожную, некто поручик Амилахвари, оказался к этому делу причастен, ибо, выправив подорожную на свое имя, сам вручил ее Мятлеву. Итак, обвинение в воровстве отпало. Некоторые поговаривают, что следует подождать делать выводы, ибо и остальные обвинения могут также отпасть. Сомневаюсь. Князь был человеком такого сорта, что мог и украсть, не подорожную, так чужую жену! Я сам был на месте, где стоял его дом, рухнувший в день побега. Это ли не свидетельство?