взрывы наши должны сокрушать собственность, а не людей.
В три часа дня восемнадцатого сентября — как раз в то время, когда Никсон объяснял в ООН, что Б-52 бомбят Вьетнам, Лаос и Камбоджу „ради мира на земле“, — Сэм показывал Бену, Дане и нашим друзьям Фрэнку и Хейди бомбу с часовым механизмом, которую он сам собрал (он был единственным членом нашей группы, кто хоть как-то разбирался в этом деле). Бомбу упрятали в сумку, и я осторожно повесила ее на плечо. Ребята пожелали мне удачи. Я чувствовала себя как-то странно-торжественно: я прекрасно понимала, что могу больше не вернуться.
Я села в автобус до центра. Вышла у Фоули-Сквер и направилась к Дому правительственных учреждений — огромному пятидесятиэтажному зданию из стекла и стали. Всю неделю Сэм и я вечерами сидели напротив Дома, наблюдая, как покидают его служащие, как гаснут огни в офисах на тридцать девятом и сороковом этажах. И в этот вечер все было как обычно: из здания сплошным потоком шли клерки, секретарши, военные чиновники. В два часа ночи, когда взорвется бомба, холл будет пуст, а люди будут спокойно спать у себя дома. Я нашла нужный лифт и поднялась на сороковой этаж, где размещался армейский отдел.
Как я узнала из предыдущих посещений, на сороковом этаже было два места, куда можно спрятать бомбу: маленький чулан, где уборщики хранили свои причиндалы, и довольно большая комната, в которой находилось электронное оборудование. Я сразу же направилась к чулану. Но только я открыла дверь, как из соседней комнаты вышла женщина. Она глянула на меня, я глупо улыбнулась и направилась назад к лифту.
Вернуться к чулану я уже не могла: если женщина увидит меня еще раз, она наверняка вызовет охрану. Оставалась комната с вычислительными машинами. Прежде чем открыть дверь, я удостоверилась, нет ли кого-нибудь в коридоре, вошла в комнату и спрятала сумку за каким-то механизмом. Так же осторожно я выбралась, спустилась на лифте и влилась в толпу спешащих по домам служащих. У дверей стоял охранник. Заметил ли он, что я вошла с сумкой, а вышла без нее? Я отвернулась, чтобы он не мог рассмотреть лица.
Это была первая по-настоящему коллективная акция нашей группы. После того как я вызвалась подложить бомбу, Бен написал коммюнике, Хейди взялась отпечатать его. Дана — разослать в газеты, на радио и телевидение. В час ночи девятнадцатого сентября мы собрались на крыше дома Франка и Хейди. У Франка был маленький телескоп, и мы направили его на Дом правительственных учреждений. Его легко было выделить среди остальных небоскребов: на центральных этажах горел свет, а на крыше мигали предупредительные огни для самолетав.
Без двух минут два все огни погасли.
„Черт побери!“ — прошептал Бен. Я говорить не могла. Я не знаю, что чувствовали остальные, но я чувствовала радость: я доказала Сэму, что ему незачем действовать в одиночку; я причинила серьезный ущерб армейскому аппарату США и, возможно, хоть на дюйм приблизила революцию. Через час радио подтвердило наш успех: взрыв был сильным, но никто из людей не пострадал. Я была счастлива.
В нашу организацию пробрался провокатор, и двенадцатого ноября Сэм, я и наш друг Нэт Ярроу были арестованы. Нас обвинили во взрывах бомб в призывном центре, в Доме правительственных учреждений, в здании уголовного суда, в помещениях банков „Чейз Манхэттен“, „Мэрии Мидлэнд“, в здании „Дженерал моторе“ — пугающе точный список.
Сэму, который сразу же во всем признался, так никогда и не суждено было выйти из тюрьмы. Нэта и меня освободили под залог в двадцать тысяч долларов за каждого — деньги эти дали наши испуганные родители. Нас ждал суд, и я решила уйти в подполье. Я понимала, что родители мои будут очень страдать, что они теряют большие деньги, меня пугала неизвестность, но я все же решила стать „беглецом“, чтобы продолжать бороться за свои идеалы. Мне помогли члены организации „Уэзермены“, которые сами перешли на нелегальное положение в марте семидесятого, а также моя подруга Мод, у которой уже был опыт в подобных делах.
Перед тем как покинуть город, я послала моим защитникам письмо, в котором полностью признавалась в одном из пунктов предъявленных нам обвинений, этим я надеялась облегчить участь Сэма, которому грозило пожизненное заключение. Восьмого мая семидесятого года в поезд, идущий на юг, садился уже „полноценный нелегал“.
Я попросила одну из моих подруг помочь мне хоть немного изменить внешность. Она вымыла мне волосы осветляющим шампунем, наложила грим и показала — сама она была когда-то актрисой, — как надо изменять голос и походку. Я положила в сумочку новые документы, которые достала мне Мод: отныне меня звали Фрэнсис Этель Мэтьюз, сокращенно Мэдди Мэтьюз.
На вокзале было полно молодых ребят, они ехали в Вашингтон пикетировать Белый дом в знак протеста против бомбардировки Камбоджи. Я смотрела на них, на их открытые лица, и сердце мое наполнялось тоской — я хотела быть с ними, среди них. Единственное, что меня утешало, так это мысль о том, что они непременно приветствовали бы меня, если бы узнали, кто я есть на самом деле.
В Балтиморе я взяла такси до аэропорта Даллеса и села в самолет, направлявшийся в Монтгомери. Все эти пересадки предусмотрела Мод: я должна была прожить две недели у ее алабамских друзей, а потом уехать в Сан-Франциско, где меня ждала Дана Пауэлл. Я чувствовала себя как полная идиотка, я двигалась в вакууме, и в Монтгомери меня должен был встретить кто-то, кого я и в глаза не видела. Да и имени даже не знала.
Когда я вошла в здание аэропорта, ко мне направилась высокая гибкая женщина в ярком платье.
— Вы, похоже, Мэдди. Здравствуйте, меня зовут Лесли.
— Но как вы меня узнали?
— Проще простого: вы были единственной женщиной в самолете моложе шестидесяти,
Лесли и ее друг, назовем его Б. Т., жили в негритянском квартале, в дешевом сборном домике с асбестовой крышей. Меня проводили в мою комнату, там стояли кровать, кресло и сломанное бюро. Пахло лимонами и розами.
Пятнадцатого мая в „Нью-Йорк таймс“ появился заголовок „Залог Джейн Альперт конфискован в пользу государства“. В статье говорилось, что я должна была явиться в суд одиннадцатого мая. Мой адвокат заявил, что ни он, ни мои родители не знают, где я нахожусь, и что утрата двадцати тысяч долларов нанесет моим родителям „существенный урон“. Нэта Ярроу, который явился в суд в срок, тут же отправили в тюрьму, заявив, что они не верят, что он явится на разбирательство.
Когда в сентябре 1971-го произошло восстание в тюрьме Аттика, я была уже полтора года в бегах. В моем положении нечего было и надеяться на активное сотрудничество в Движении, и я жила в полном одиночестве в Сан-Диего, поддерживая себя случайными заработками. Со своими бывшими друзьями я виделась редко. Но вот на рассвете 14 сентября раздался телефонный звонок — звонил друг Сэма, Грег Розен. Я ждала этого звонка: ведь Сэм сидел в Аттике.
— Он мертв, — сказал Грег. Я начала плакать. Остановиться я не могла.
Я поняла, что я должна быть рядом с Сэмом, как бы это ни было опасно для меня. „Я хочу приехать“, — сказала я Грегу. „Но это же безумие! воскликнул он. — Подожди, я позвоню тебе попозже“.
Я плакала и думала о том, что Сэм умер так, как он хотел: он и его сотоварищи восстали против всей государственной машины, горстка заключенных против целой армии тюремщиков. Это была честная смерть. Я хотела проститься с ним. Я хотела сказать ему, что он научил меня видеть жизнь и участвовать в ней, что, хотя, может быть, все эти наши бомбы не могли взорвать всю несправедливость жизни, они были нашим ответом на вьетнамскую войну, они показали миру, что и среди американцев есть честные люди.
На следующее утро я вылетела в Нью-Хемпшир. Я ждала там, пока окончатся все переговоры о выдаче тела Сэма. Друзьям разрешили в конце концов его забрать, и тело было выставлено в церкви на Вашингтон-сквер.
Друг Мод, Боб, ждал нас на улице. Грег вошел в церковь первым, дал сигнал Мод, что все в порядке, никого нет, взял меня под руку и, держась чуть впереди, чтобы никто не мог разглядеть моего лица, провел к гробу (позже я узнала, что около церкви крутились агенты ФБР, но, по счастью, все сошло удачно, нас не заметили).
Я смотрела на его лицо. Оно было спокойно. Грег сказал мне, что пуля попала в шею. Я отвернула воротник рубашки, чтобы увидеть рану. Я не хотела плакать, и все же слезы текли и текли, я боялась, что